Я на Эти могу хоть все утро смотреть. Мне бы очень хотелось хоть раз в жизни проснуться так же, как она. Ведь когда ее видишь, такое впечатление, что она сидит в темном зале и смотрит фильм; и еще не родился на свет тот Шушан, который бы вывел ее из зала за то, что она заплатила только за половину билета. Мне ужасно хочется знать, какие фильмы показывают в ее снах. Будь она мальчишкой, я бы только с ней в овраг и ходил. Она бы мне с Далилой помогала. И никакой Дуди мне бы тогда нужен не был. Ведь мало того что ему надо все тысячу раз объяснять, так потом приходится еще и проверять, понял он тебя или нет.
С тех пор как я перестал ходить в школу, я просыпаюсь по утрам только ради Эти. Стоит мне на нее посмотреть — и всю мою утреннюю злость сразу как рукой снимает. Но как только я вспоминаю, что она стала для Ошри и Хаима матерью, и что до школы она должна отвести их в детский сад, и что она, наверное, даже и снов-то своих больше не видит, и что она вообще уже в какую-то старуху превратилась — носится весь день словно какая-то взрослая тетка, — как только я все это вспоминаю, опять злиться начинаю. Мало того что Коби вдруг в отца превратился, так еще и Эти ни с того ни с сего матерью заделалась.
Как только она уходит с Хаимом и Ошри, я начинаю думать, чем бы ее порадовать. А что, если я ей еще раз новые батарейки для транзистора принесу? Когда ей нечего делать, она берет старенький транзистор, который когда-то стоял у папы в фалафельной, залезает с ним под одеяло, ставит на маленькую громкость и слушает. Однажды, когда она уснула, я вынул батарейки из ее школьного рюкзака, лизнул их и понял, что они вот-вот сядут. Через два дня мы с Дуди раздобыли новые, и ночью я подложил их ей в рюкзак. Когда она утром их нашла, то страшно обрадовалась. Только вот никак не могла понять, откуда они взялись. Наверное, подумала, что их гномы принесли.
Дуди
Каждый четверг, когда наступает ночь, мы с Ициком дожидаемся, пока все улягутся спать, тихонько пробираемся в ванную, и я его брею.
Сначала я смачиваю ему лицо водой, а затем покрываю его отросшую за неделю щетину пеной. Каждый его волосок я знаю наизусть. Пока ты никого не бреешь, то думаешь, что все волосы на лице одинаковые. Но когда ты начинаешь человека брить и видишь волосы с близкого расстояния, оказывается, что они растут стайками и что у каждой стайки есть свое определенное место. Одна растет справа, другая — слева, третья — снизу. А есть еще волоски, которые не хотят сбиваться в стаи и растут сами по себе.
Я беру в руку бритву, смотрю, в какую сторону растут волосы, и срезаю их, двигаясь в противоположном направлении.
Когда я брею Ицика, он закрывает глаза, подставляет мне лицо и полностью отдается в мои руки. Я могу вертеть его голову как хочу, и он мне не мешает.
Мне приходится быть осторожным. Кожа на лице — это ведь не фанера какая-нибудь. Бритва должна срезать только волосы, но не должна резать кожу. Однако вся беда в том, что волосы растут прямо из кожи и ее очень трудно не задеть. Когда я брил Ицика в первый раз, я порезал его местах в пяти или шести. Но теперь уже со мной такого не случается. Лезвие бритвы его кожи хоть и касается, но не режет.
Во время бритья мы молчим, а потом всю неделю делаем вид, что ничего этого не было.
Ицик держит руки по швам и закрывает глаза, а я закрываю рот, и мы сливаемся в одно существо. Как будто между стеной и раковиной, где мы стоим, находится только один человек, и этот человек бреет самого себя.
Когда я его в тот раз порезал, он даже не пискнул, а когда я заклеивал ему ранки бумажками, даже не вздрогнул. Только я один и вскрикнул, когда его порезал. Если бы меня кто тогда услышал, подумал бы, наверное, что это я сам порезался.
Когда я его брею, мой нос заполняется запахом пены, и этот запах сразу перебивает все другие в ванной. И запах плесени на потолке, и запах хлорки, которую мама льет, не жалея, и запах самого Ицика, от которого несет Далилой.
Вообще-то сначала он попытался бриться самостоятельно. Подошел как-то раз ночью к моей кровати, разбудил меня и попросил привязать ему к руке резинкой рукоятку бритвы. Думал, что сумеет сделать это сам. Но уже через десять минут вернулся. Все лицо в белой пене, а глаза — черные-пречерные и злые, как у черта. Они всегда у него такие становятся, когда у него что-нибудь не получается и он психовать начинает. Я сразу все понял, молча встал, и мы пошли в ванную. Он стоял перед зеркалом и смотрел в него невидящим взглядом. Казалось, что его глаза вот-вот просверлят в зеркале дырку. Моя рука дрожала. Я порезал его, вскрикнул и стал промокать кровь туалетной бумагой. Даже и не знаю, сколько времени все это продолжалось. Наконец мы закончили и вернулись в свои кровати, но в ту ночь мне заснуть так и не удалось. Все мое тело словно окаменело, а руки дрожали. Чтобы их согреть, я засунул их под мышки — левую под правую подмышку, а правую под левую, — но от этого они только затекли и как будто наполнились колючками. «Что же теперь будет? — думал я. — Каждую ночь, что ли, теперь так будет, да? Каждую ночь я теперь его брить буду? Ну почему? Почему мой брат уродился таким? Хорошо бы ему умереть, когда он еще был маленьким! А еще лучше, если бы он умер сразу после того, как вылез из маминого живота! Я бы тогда родился — а у меня никакого брата и нет!»