После этого они пошли в толпу и, вскидывая кулаки вверх, стали скандировать: «Народ Израиля жив!» — и на их желтых рубашках тоже был изображен кулак, желтый на черном фоне, но люди их всерьез не воспринимали. Я собрала пустые бутылки, надела по бутылке на каждый палец и по теневой стороне улицы пошла мимо магазинов обратно в фалафельную. Я уже почти дошла, как вдруг заработал громкоговоритель и я снова вернулась на площадь.
Кахане оказался самым обыкновенным человеком с черной бородой и в кипе, который говорил на очень странном иврите — с сильным американским акцентом — и немного заикался. Он постоянно вставлял в свою речь какое-нибудь изречение из Торы, но поначалу говорил очень тихо, и его практически никто, кроме моряка Сисо и его друзей, не слушал. Люди на площади продолжали заниматься своими делами. И вдруг он как заорет:
— Евреи! Дочери Израиля оскверняют себя, связываясь с арабами. Арабы отнимают у нас наши заработки, наших дочерей и нашу страну!
В его голосе звучали одновременно и мольба, и укор, и, услышав его вопль, люди стали выходить из магазинов, а те, кто гулял по площади, остановились и стали слушать.
— Я говорю то, о чем вы думаете сами, — крикнул Кахане в рупор, обращаясь к толпе, стоявшей перед ним с кошелками, пакетами и детскими колясками, и воздел руки к небу. — Все остальные — лицемеры и трусы! Евреи! Мы должны очистить нашу страну от врагов!
Раздались жидкие аплодисменты. Кахане сделал паузу, затем два раза выкрикнул название соседней арабской деревни, погладил бороду и сказал:
— Разве это арабская деревня? Нет, это не арабская деревня! Это еврейская деревня, в которой временно проживают арабы!
Народ засмеялся, и многие стали аплодировать. Бутылки, надетые на мои пальцы, сталкивались друг с другом и позвякивали, но я не боялась, что они могут разбиться. На площадь стекались все новые и новые люди. Они смотрели на Кахане с восхищением и надеждой, а некоторые даже начали скандировать его имя.
Когда я вернулась домой, мама сидела в гостиной с несколькими женщинами и выглядела так, словно бар мицва еще не закончилась. На голове у нее была высокая прическа, глаза были накрашены, а щеки нарумянены. Они о чем-то разговаривали и меня не заметили. Я прошла в комнату, где мы все тогда спали вместе — Ицик, Дуди, Коби и я, — легла на кровать, укрылась одеялом до подбородка и стала думать, что Кахане имел в виду, когда сказал, что дочери Израиля себя оскверняют.
Я проснулась от крика, вскочила с кровати, вышла в гостиную и увидела, что мама бежит к выходу. Она наткнулась на бутылки, которые я оставила у двери, выбежала на лестничную клетку и с криком «Масуд!» бросилась вниз по лестнице. Я, как была босиком, побежала за ней.
Когда площадь в центре поселка заполнилась людьми, папа находился в фалафельной и продолжал находиться в ней даже после того, как площадь уже опустела, но, когда он умер, люди в поселке никак не могли понять, отчего это произошло. Целый год после этого все только и делали, что гадали, что было сначала, а что потом:
масло или пчела?
нож или падение?
сердце или ожог?
кровь или укус?
Как в песенке Хад-гадия[44], в которой рассыпались и перепутались все строки, было совершенно невозможно понять, почему ангел смерти пришел к папе прямо посреди рабочего дня. Мы знали только, что он лежал на полу в фалафельной, и у каждого на этот счет была своя собственная теория. Мама утверждала, что это произошло из-за дурного глаза. Коби сердился на нее и говорил, что папу убило масло. Дуди и Ицик, которым было тогда соответственно шесть и семь, видели нож, лежавший возле папы, царапину и укус пчелы. Врачи же сказали, что, по-видимому, у него просто остановилось сердце.
Я была тогда еще маленькой и подумала, что, возможно, папино сердце остановилось просто потому, что не хотело, чтобы он пошел на площадь вместе со всеми другими, чьи сердца слились там в одно общее сердце-чудище. Не хотело — и остановилось. А он из-за этого упал на пол — и умер.
44