А теперь всё казалось ложью, фальшью, подделкой. И это было ужасно. Это отбивало охоту жить.
Симанский усомнился в диссидентстве, потому что и сам теперь видел, что похоже оно на игру. Усомнился в своей работе, потому что не знал, зачем выполнял её. Усомнился даже в диссертации, потому что это было перепеванием в сотый раз одного и того же мотива. О, фальшивая, ненастоящая жизнь! Есть ли в тебе хоть что-нибудь истинное, подлинное, чистопробное!
Демократия, бизнес и прочие штуковины заткнули собой все прорехи прежнего строя. Но было ли это новое подлинным? Ни одной секунды! Ни холя, ни помпа, ни болезненное восхищение собой – ничто не могло заслонить подделки и мизера. Но хуже всего, что все вокруг так приспособились к этой подделке, так полюбили её, что всякий протест воспринимался большинством, как глупость или зависть. Все, и особенно те, у кого получалось фальшивить ловчее, приучились считать эту фальшь за настоящую жизнь. Но и тот, кто возвышал голос, отлично знал: комфорт, престиж и самоуважение – три источника, три составных части, а лучше сказать, три кита, на которых покоится современный Homo Sapiens – невозможно добыть вне фальши.
За рассуждениями Симанского по традиции потянуло в народ.
Ему предложили купить дом, и он ухватился за это предложение. Семьи у него не было. В институте, где он работал, шло сокращение, и, не дожидаясь увольнения, Симанский уволился сам. Одному ехать в деревню было боязно и несподручно, и Симанский увлёк Чудомеха, уже рассчитанного и вдобавок брошенного женой.
***
Выражение «уйти в народ» значит, как известно, проникнуться сознанием пагубы цивилизации и бежать туда, где привыкли обходиться без её благ и соблазнов. Бежать к людям, трудящимся ради насущного, но не излишнего. На фоне этого благостного идеала сам собой рисуется образ народный: крестьянки с крынками, мужики с косами, тучные коровы, заливные луга, Алёша Карамазов, монахи-старцы, заснеженные избушки и церковки. Труд и молитва – веками устоявшийся уклад, дающий каждому участнику покой и довольство. Образ этот, сотканный интеллигентским воображением, не намного, думается, отличается от образа, намалёванного воображением какого-нибудь европейского интеллектуала, который разве ну никак не хочет обойтись без медведей.
Деревенька Речные Котцы произвела на Симанского самое благоприятное впечатление – всё здесь было настоящим. Даже поп оказался всамделишным. Правда, не таким колоритным, как представлял себе Симанский – без брюшка-аналоя, без румянца во всю щёку, к тому же, и это было видно с первого взгляда, без высшего образования. Зато вечером к ним пожаловал настоящий деревенский пьяница, в сапогах, в тельняшке с обрезанными рукавами и с двумя бутылками под мышками. Отрекомендовался гость «соседом Леонидом» и предложил угоститься водкой, торчавшей у него из-под мышек. Чудомех приглашение тотчас принял, но Симанский какое-то время колебался, памятуя, что приехал в деревню «жить настоящей жизнью», что означало для него на тот момент проводить дни в трудах и молитвах. С одной стороны, распитие водки нельзя было отнести ни к трудам, ни к молитвам. Но, с другой стороны, оно – это распитие – являлось неотъемлемой частью народного времяпрепровождения. А потому Симанский недолго сопротивлялся соблазну «соседа Леонида».
Когда же они выпили, «сосед Леонид» стал выказывать любопытство.
– Скажи… Ну скажи мне… – уговаривал он Симанского. – Вот зачем вы сюда приехали?
Симанский начинал про труды и молитвы, но «сосед Леонид» возражал:
– Это мне всё понятно. Ты мне объясни, зачем вы сюда-то приехали!..
И они долго ходили по кругу: Симанский всё рассуждал про «настоящую жизнь» и про то, что они тоже русские мужики, а Лёнька всё выпытывал, при чём тут Речные Котцы. А Чудомех слушал и всё не мог уяснить: кто из них кого не понимает.
– Сгинете вы, – сказал, наконец, Лёнька. – Сгинете оба. Чего вы зимой станете делать? Дров у вас нет, огорода нет, скотины тоже нет – сгинете!