Выбрать главу

– Газета оппозиционная, – улыбнулся Чудомех.

– И кому же он себя противопоставляет? – улыбнулся в ответ батюшка.

– Власти. И… церковному официозу.

Но, заметив, как насторожился батюшка, Чудомех пояснил:

– Это он сам так определяет. Сошёлся с какими-то людьми и вот… увлёкся.

– А как называется? – полюбопытствовал батюшка.

Чудомех назвал, и батюшка ахнул – газета и редактор хорошо были известны в церковных кругах. На страницах газеты вчерашние диссиденты боролись с жидомасонами, истребляющими русский народ и разлагающими Церковь и государство. Выдвигались также требования канонизировать Сталина, и даже печаталась написанная кем-то икона отца всех народов. За отказ обвиняли Патриархию в неверии, экуменизме и одержимости. В Церкви газету считали еретической и не раз обращались к главному редактору с призывом перестать баламутить людей. Но редактор не унимался, и все последующие публикации были злее и дерзостнее предыдущих.

– Неймётся людям, – вздохнул батюшка.

– Он всё искал чего-то.., – попробовал вступиться Чудомех. – Я вот тоже… не сказать, чтобы шибко верующий… так… за женой больше…

Вернулась с обеда продавщица. Поправила полной рукой мохеровый берет, из-под которого выбивалась крашеная чёлка, облизнула красные напомаженные губы и принялась отпирать дверь. К магазину стали стекаться люди.

– Да, – снова вздохнул батюшка.

И, точно ни к кому не обращаясь, прибавил:

– Лишь бы себя показать…

Птичка

С тех самых пор, как Она умерла, Он приходил каждое воскресенье на кладбище и сидел у могилки на маленькой скамеечке, предусмотрительно поставленной внутри чугунной оградки. Клочок земли с холмиком и крестом принадлежал не Ему. И это было странно, потому что Ей не нужны были теперь ни земля, ни чугун, ни мрамор. Ни даже кустик жимолости или анютины глазки – нежные, стыдливые цветы с лиловыми, бархатными лепестками.

Иногда Ему приходило на ум, что он хозяйничает на земле мертвеца. И тогда делалось страшно и стыдно – слово это так не шло к Ней, что, казалось, Её оскорбляло.

Зимой Он убирал с Её земли снег, осенью – жёлтые листья, осыпавшиеся с клёнов, летом – расползавшиеся во все стороны одуванчики и сныть. Тяжёлым временем была весна, когда вокруг всё оживало и приходило в движение. На клёнах и жимолости набухали почки, размягчённая земля принимала в себя влагу и выпускала острые зелёные пёрышки, на голых ещё ветках появлялись яркие птички и пели друг дружке любовные песни – всё готовилось родить, умершее воскресало, исчезнувшее возвращалось. И только бугорки с крестами оставались недвижимы и безучастны к буйству нарождающейся жизни, как глухие бывают безучастны к музыке.

И тогда Он присаживался на скамеечку, опускал ладонь на холмик и думал: «Где же ты, моя пташечка? Кому-то поёшь свои песни? Где сейчас душа твоя? Что видит, какие страны? Любит ли кого? Тоскует ли о ком? Не хранит ли обиду?..»

И однажды в ответ Ему из кустика жимолости послышалось: «не горюй, не горюй, ти-ти-рюй, ти-ти-рюй». Он поднял глаза: на веточке жимолости сидела варакушка – маленькая синегрудая птичка с красным хвостиком и белыми бровками. «Не горюй, не горюй», – повторила варакушка, повела белой бровкой и, глядя на Него выпуклыми чёрными глазками, прибавила: «ти-ти-рюй, ти-рюй, ти-рюй». И вдруг забормотала, заворчала, точно силясь сказать что-то. Сначала сердито и недовольно, покачивая назидательно головкой и нервно подёргивая красным хвостиком. Потом вдруг приосанилась, вытянулась на тонких, стройных ножках и затикала весело, засмеялась. Но вот склонила головку набок и тихо-тихо прощебетала о чём-то грустном. И, точно желая узнать, что же Он себе думает, снова заглянула Ему в глаза.

Поражённый появлением и поведением незваной собеседницы, Он молчал и тихо, боясь спугнуть, рассматривал щебетунью.

– Ах ты, пичужка! – наконец сказал Он ласково. – О чём же ты хотела мне поведать?

Варакушка кивнула и, переливчато прищёлкивая и присвистывая, принялась рассказывать что-то весёлое. Потом вспорхнула, распушила на лету красный хвостик и опустилась на ветку клёна. «Не грусти, рю-ти, рю-ти», – прощебетала она. Махнула, как платочком, хвостиком, и была такова.

Он остался один, но одиночество впервые за последние годы не давило Ему грудь: тихая, нежная радость, точно светлое, душистое облако опустилась вдруг на Него, и даже смерть отчего-то впервые показалась ему не страшной, но таинственной. Ведь кто знает, смерть ли приходит, чтобы отнять, или жизнь даётся, чтобы постичь...