Выбрать главу

Юрка с Валеркой о чем-то спорили, размахивая руками, показывая в разные стороны. Хоть я и стоял близко, слышал лишь одни восклицания, прорывавшиеся сквозь непрерывный грохот и рокот волн. Теперь я обратил внимание на шпалы, застрявшие между камнями и подпрыгивающие одним боком на каждой волне. Я увидел, что шпалы соединены скобами, и догадался, что это и есть плот, и не то чтобы разочаровался, а недоумевал, для чего может понадобиться такое жалкое сооружение, на которое и ступить-то страшно, а на плотах ведь плавают...

Я прыгнул на большой плоский камень, где топтались Юрка с Валеркой, и, указывая на плот, спросил-прокричал:

— Этот, что ли?

Валерка снова показал мне большой палец, и я вовсе не понял его восторга.

— Спрятать его надо! Рыбачить с него будем, нырять!

В поселке было всего две лодки. С лодки, понятное дело, рыбачить сподручнее, а купаться тем более, хотя я уже знал, какие здесь глубины, и купание с лодки было не про меня! Но по мне лучше век не купаться, чем отвалить от берега хотя бы на метр на таком плоту!

Я сосчитал, он был из восьми шпал.

— Маленький! — прокричал я в самое ухо Валерки.

Он выпучил глаза.

— Мы на трех шпалах рыбачим!

И сунул мне под нос три пальца.

Спрятать плот нужно было и от других мальчишек, и от взрослых. И вот мы трое часа три под волнами, вымокнув, конечно, до нитки, перетаскивали плот за мысок в большие камни, где он не был бы виден с насыпи. Перетаскивали — это значит проволокой, зацепленной за скобу, тащили вдоль берега, используя только откат волны для рывка. Когда же волна налетала на берег и на плот, мы лезли под самую волну, не позволяя ей выкинуть плот на камни или швырнуть между камней, где он мог застрять безнадежно для наших сил. Потом мы еще долго привязывали плот к камням, чтобы его не унесло штормом.

Пока копошились и суетились, холода как-то не чувствовали, но только присели отдохнуть после всего и взглянули друг на друга, то не только я, но и приятели мои, коренные байкальцы, встревожились.

— Айда домой. Сушиться надо! — сказал, хмурясь, Юрка. — Хорошо, что хоть мамки дома нет!

Валерка загрустил, как и я. Наши мамы были дома.

Пока меня сначала раздевали, а потом одевали, я схлопотал пару затрещин, выслушал неисчислимое количество упреков, сам успел выдать тысячу и одно обещание относительно своего поведения впредь, мужественно принял в себя все гадости, именуемые лекарством, и вообще проявил себя с самой хорошей стороны в процессе осознания своего легкомыслия.

Однако ни это, ни шуба, которой меня укутали, ни педагогический бодрячок отца («Ничего с ним не случится! Он же мужчина, а не девчонка!») не спасли меня от простуды, которая началась температурой к вечеру, ночью уже обернулась бредом, а к утру воспалением легких.

Впрочем, я отделался достаточно легко. К концу второй недели уже вышел на крыльцо и долго сидел, греясь на солнце и наблюдая, как оно незаметно для глаз крадется от скалы к скале, как затем медленно всплывает над скалами и повисает над ущельем и как оживает северный склон ущелья и раскрывается всеми красками камня и дерева.

Мама сказала, что в бреду я все какую-то старуху поминал, и, когда она мне сказала это, я похолодел сердцем. Но рассудил, что если в бреду, то, во-первых, это не сознательно и, значит, не считается за "проболтание", а во-вторых, если в бреду, то никто не примет бред всерьез и, значит, тайна останется тайной.

И все же страшно было. Ведь это я так рассуждал, а как рассуждает старуха Сарма, неизвестно!

Я был еще слишком слаб, и эта слабость притупляла нетерпение скорее снова оказаться на скале, немедленно побежать туда, ведь с крыльца я видел Мертвую скалу и мог разглядеть сосну на ней, хотя отсюда и не было видно ветвей...

Прибегал Валерка, рассказывал взахлеб о том, как они плавают на плоту, как рыбачат на отмелях, как здорово перепрятывают плот от других мальчишек.

Генка-лодочник пробегал мимо, приткнулся у крыльца и хвастливо поведал, как его дед подстрелил здорового кабана одним выстрелом и хотя деду семьдесят лет, он еще охотник, будь здоров!

С обеда меня снова уложили в постель, и я читал "Последнего из могикан", но без особого интереса, все время ловя себя на том, что лишь гоняю глаза по строчкам, зная из последней страницы, что сына Чингачгука Ункаса убьют, и не понимал, зачем нужно описывать истории, смысл которых исчезает в смерти, да еще случайной...

В моей жизни, например, все не так! Все, происходящее со мной с самого начала, если за начало посчитать переезд на Байкал, пронизано и наполнено смыслом, а все события, что уже произошли и произойдут, похожи на разматывающийся клубок нити, в конце которой, наверное, — да чего там наверное, я уверен был, — конец нити, что сейчас упрятан в клубке, это что-то важное не только для моей жизни, но и вообще и для всех, и потому не может быть плохого или внезапного конца, а может быть, конца и нет вовсе, как нет конца жизни, если она только началась.

Сарма, правда, угрожала, что знание — это что-то там такое, что может быть плохо, но ерунда! Знать всегда интереснее, чем не знать! Конечно, лучше бы знать такое, что можно рассказать всем!

Но даже когда и нельзя рассказать — это все равно интересно!

Я несколько раз поднимался на ноги, когда казалось, что уже здоров и могу бежать к скале, но каждый раз снова опускался на ступеньку крыльца с головокружением и досадой.

А потом, когда я уже был уверен в себе, когда уже был вовсю здоров, родители не отпускали меня с крыльца и следили за мной так добросовестно, что не было никакой возможности перехитрить их.

Была самая середина лета, погода стояла отличная, и мальчишки словно выбыли из поселка. Еще не наступила пора орехов и ягод, но зато было самое время купаться, и я только по рассказам забегавших друзей знал об их приключениях на Байкале: кто нырнул глубже всех, кто пересек на одной шпале Маритуйскую бухту, кто дольше всех под водой просидел с камнем в обнимку.

Росла моя обида на судьбу, на мою дурацкую болезнь, на родителей, которые из упрямства держали меня дома в самое время мальчишеского счастья.

Росла моя тревога о том, что случилось на Мертвой скале. Иногда мне начинало казаться, что ничего там вовсе не было, что не лазил я на Мертвую скалу, а лишь померещилось в бреду во время болезни, потому что было надо мной и над миром яркое солнце, такой аромат зелени шел с обоих склонов ущелья, и вообще вокруг был такой прекрасный реальный мир, осязаемый всеми человеческими чувствами, что не верилось, будто где-то есть место, где нет радости и солнца.

Наступил, наконец, день, когда мать строго-настрого, под угрозой порки запретила мне выходить на берег Байкала. И это означало, что я свободен! И сначала я, конечно, побежал на Байкал.

Под железнодорожной насыпью, немного в стороне от моста, на узкой полосе берега у старой пристани располагался мальчишеский пляж. На берегу горело несколько костров — купались с кострами даже в самые жаркие дни, ведь купались целыми днями до заката, а вода в Байкале, я уже знал, какая! Но хоть я и прибежал на берег, купаться не рискнул. Я даже не подошел к пляжу, а остался в стороне, щурясь на сверкающую гладь озера, которая сегодня почему-то была чуть-чуть с зеленью, может быть, оттого, что яркой зеленью горели склоны ущелья и горы вдоль железной дороги. Волн не было, и лишь от места купания вдоль берега и вдаль, но не очень далеко расходились голубовато-зеленые круги и терялись в каком-то серьезном и достойном спокойствии всего безграничного озера. Спокойствие воды порождало благодушное и улыбчивое настроение, и совсем не хотелось думать о том, что под тонким, сверкающим стеклом поверхности могут быть сотни метров глубины, где вечная темнота и покой, похожий на покой могильный. Думать не хотелось, но нет-нет да и думалось так, и становилось не по себе, если представить себя утонувшим в этой бездонной темноте, ушедшим в глубину, куда и водолаз не доберется!