Ну, а моя жизнь? Она раздвоилась. Я жил будто сразу в двух жизнях! Одна — это когда я бывал с другими. Другая — когда оставался один.
Нет, конечно, мимо меня не прошла ни одна из радостей наступившей зимы. И я допоздна мотался на коньках по ущелью, и я задыхался от удачного попадания снежка, и я кубарем скатывался с оледеневших промоин на склонах ущелья — и все прочее, чем бывали заполнены свободные от школы часы мальчишек, не миновало меня.
Более того, во всех играх и увлечениях я бывал наиболее азартным, даже одержимым, и мало кто поздней меня возвращался домой с улицы, потому что возвращение домой было для меня возвращением к себе и ко всему тому, что составляло ту, вторую мою жизнь.
Шли дни и недели, и ничто не изменилось в моих отношениях с девочкой из Мертвой скалы. Правильнее сказать, отношений никаких не было.
Она, о ком были все мои мысли, жила своей, мне неизвестной жизнью, и эта жизнь проходила мимо моей, как далекий катер мимо берега без пристани.
Ри все забыла, а я же забыть не мог! Не мог забыть те дни, когда для меня звучал ее голос, когда мы смотрели друг другу в глаза, как смотрят самые хорошие друзья, когда мы все знали друг о друге, и это знание было только для нас!
Будь она обычной девчонкой, как все, я бы и относился к ней просто и легко, я мог написать ей записку и предложить дружбу, как это сделал Валерка. Но я не мог так поступить по многим причинам, и одна из причин заключалась в том, что хоть я и мечтал о дружбе с ней, тем не менее всегда боялся остаться с ней с глазу на глаз даже на минуту. Я ведь не мог смотреть на нее, как на обыкновенную девчонку, она была для меня дочерью Байколлы, и я не был уверен, что словом или намеком, может быть, забывшись, а не специально, не напомню ей о прошлом. Увидеть же слезы на ее глазах еще раз для меня было бы равносильно смерти.
У нас в школе вдруг пошла манера всем со всеми здороваться. То есть я шел в школу и говорил каждому мальчишке и девчонке не как обычно "привет", или просто подножку подставить, или снежком стукнуть, а именно "здравствуй" и даже не "здорово"! Не понимаю, отчего пошла такая мода, ведь нас никто не заставлял! Но мне эта мода принесла ежедневную минуту счастья. Еще с середины дня я уже с нетерпением ожидал следующего утра. Я приходил в школу чуть ли не раньше всех, и если видел ее, идущей по коридору с кем-нибудь, то прятался и ждал, чтобы поздороваться с ней один на один. Когда я говорил ей "здравствуй", она обязательно смотрела на меня и тоже говорила "здравствуй", и это единственное слово, но сказанное только для меня, словно давало мне огромные крылья и поднимало в воздух.
И каждое другое утро мне казалось, что сегодня она произнесла это слово лучше, чем вчера, то есть дружественнее или даже сердечнее. Я старался подслушать, как она здоровается с другими мальчишками, и мне казалось, что с другими она здоровается холоднее, и тогда в душе возникала такая сладкая надежда, что жить хотелось сильней прежнего.
На переменах я никогда не баловался, не носился по коридору, потому что мне было некогда, я, как правило, стоял где-нибудь неподалеку от нее, к ней спиной, но даже спиной, не только ушами, слушал голоса всех и из всех голосов слышал только ее голос.
Странно, никто не замечал, что у ней совсем особенный голос! Первое время я даже боялся, кто-нибудь обратит на это внимание и спросит, почему у ней такой необычный голос, и этот вопрос может разбудить в ней какое-нибудь воспоминание и причинит боль.
Сердце мое начинало громко стучать каждый раз, когда я видел ее грустной или задумчивой, потому что мне всякий раз казалось, будто вот-вот она что-то вспомнит, и я даже пытался угадывать, что она может вспомнить, и ловил себя на том опасном желании подсказать, которое однажды уже так плохо кончилось.
Иногда в ее забывчивости мне виделась или чувствовалась измена по отношению к Байколле, ко всему, что было связано с историей Долины Молодого Месяца, и... ко мне! Мысль эта, конечно, была несправедливой, я это понимал, но осудить мысль — не значит избавиться от нее!
Постепенно странным образом стало меняться отношение ко мне со стороны ребят. Когда меня донимали намеками и хихикали, я не обращал внимания, ни с кем не ссорился из-за этого и даже вообще перестал замечать такое.
Но однажды, когда я пришел в кино чуть позже других, Светка крикнула мне, чтобы я шел к ней, что есть место. Но когда я сел, то рядом оказалась Ри, а Светки не оказалось. Какое это было кино, я, конечно, не помню.
Юрка, с которым я когда-то подрался, вдруг сам пошел на мировую и подарил мне отличные веревки для коньков.
Генка, презиравший меня поначалу, однажды на перемене прижал в углу одного мальчишку за то, что тот что-то намекнул в мой адрес.
А классный руководитель наш, Татьяна Ивановна, придя однажды к нам домой в гости, вдруг спросила меня как будто между прочим, не лучше ли было бы мне сесть на первую парту, ну, хотя бы среднего ряда. Они переглянулись с мамой, а я покраснел и отказался. Для меня это было не лучше. Я тогда бы не смог смотреть на Ри во время урока.
Приближались школьные каникулы, и я думал о них с ужасом. Ри должна была уехать на две недели, и я не мог представить себе две недели без нее. И тогда пришла мне в голову отличная мысль. Я несколько дней обдумывал ее и однажды приступил к действию. Я попросил Светку принести в школу какие-нибудь фотографии. Она принесла фото, на котором она стояла рядом с убитым медведем. Фотография две перемены ходила по классу, а на третьей перемене я, собрав все свое мужество, мобилизовав все свои способности к спокойствию, подошел к Ри и небрежным тоном спросил:
— А ты еще никогда не фотографировалась?
Я был уверен, что она не фотографировалась (когда бы ей успеть!), и моя задача заключалась в том, чтобы пробудить в ней желание сфотографироваться. Но она ответила удивленно:
— Почему? Я фотографировалась!
Это несколько озадачило меня. Я готовился к долгой и сложной по замыслу операции, но в ней отпала необходимость. Я растерялся и вдруг сказал каким-то осипшим голосом:
— Привези!
Она посмотрела на меня, опустила глаза и сказала: "Ладно!" До двери класса я дошел нормально, но в коридоре меня зашатало от радости, а ведь была только среда, и как мне было дожить до понедельника!
Я дожил до него. И вместо обычного "здравствуй", в коридоре спросил нервно и торопливо:
— Привезла?
Она открыла дверь, достала дневник, из дневника вынула карточку и подала мне. Я небрежно сунул ее в свой портфель, повернулся и пошел назад к выходу.
На первый урок я не пришел вовсе, и это было неслыханное ЧП, но плевать!
Сейчас я пишу эти строки, смотрю на поблекшую фотографию двенадцатилетней девочки, что на пять лет моложе моей дочери, и никак не могу объяснить ту радостную грусть, что охватывает меня! Годы свои я прожил, да и живу, без натяжки можно сказать, — интересно, но если на минуту представить, что не было в моем детстве всего того, о чем рассказываю, то жизнь моя потеряла бы цвета, то подумалось бы, что я прожил жизнь при пасмурной погоде, ни разу не увидев солнца, что будто исчез бы чистый свет, теплым и грустным лучом сопровождавший меня всю жизнь по непрямым дорогам жизни!
На некоторое время все изменилось. Ри теперь была всегда со мной. Я мог смотреть на нее, сколько хотел. Я мог разговаривать с ней о том, что она забыла, о чем не должна была вспоминать. Я был счастлив.
В ближайшее после того воскресенье я пошел в падь. Снег завалил каменную россыпь перед Мертвой скалой, и пробираться к скале стало много труднее, а лезть на нее, казалось, и думать нечего! Но я полез и потратил времени в пять раз больше обычного.
Сарма была на своем месте. Она сидела, вся укутанная чем-то пушистым и теплым, и руки ее были в большой и тоже пушистой муфте.
Я показал ей фотографию, рассказал о том, как живет Ри среди людей, и Сарма слушала внимательно и долго смотрела на фотографию.