– Воды… – прошептал он.
Я поднесла кружку к его пересохшим губам, он жадно припал к ней, и черты его исказились от натуги. Он прервался лишь раз, по телу его пробежала дрожь, и он чихнул. Я наливала и наливала, пока кувшин не опустел.
– Спасибо, – прохрипел он. – А теперь, прошу, уходите отсюда, покуда эта мерзость не передалась и вам.
– Что вы, я должна о вас позаботиться.
– Госпожа, теперь уже никто не позаботится обо мне, кроме священника. Прошу, приведите его, если он согласится сюда войти.
– Полноте! – с укором сказала я. – Лихорадка скоро угаснет, и вы пойдете на поправку.
– О нет, госпожа, приметы этой лютой хвори мне знакомы. Убирайтесь скорее – ради своих малышей!
Тогда я ушла, но вскоре возвратилась с одеялом и подушкой со своей постели, чтобы потеплее укутать его и заменить мокрый комок под его уродливой головой. Увидев меня, он застонал. Когда я приподняла его, чтобы убрать подушку, он жалобно вскрикнул, так нестерпимо болел этот огромный нарыв. И вдруг ни с того ни с сего малиновый пузырь лопнул, точно гороховый стручок, и наружу потек густой гной с кусочками мертвой плоти. Дурнотно-сладкий запах яблок сгинул, завоняло тухлой рыбой. Подавляя приступ тошноты, я поскорее стерла месиво с лица и плеча бедного мистера Викарса и промокнула сочащуюся рану.
– Анна, ради всего святого… – Голос его звучал натужно и хрипло, срываясь на мальчишеский писк. Трудно представить, каких усилий ему стоило говорить громче шепота. – Уходи отсюда! Ты мне не поможешь! Позаботься о себе!
Я боялась, что сильное волнение убьет его, а потому сгребла в охапку перепачканное постельное белье и поспешно спустилась. В широко распахнутых глазах Джейми читалось непонимание, а на бледном лице Джейн Мартин – ужас догадки. Она уже сняла передник и как раз собиралась уходить, рука ее лежала на дверном засове.
– Пожалуйста, побудь с детьми, пока я сбегаю за пастором! Боюсь, мистер Викарс совсем плох.
Она застыла, стиснув руки, – девичье сердце боролось с пуританским нравом. Не дожидаясь исхода этой борьбы, я проскользнула мимо, свалила белье в кучу у порога и побежала к дому священника.
Всю дорогу я смотрела себе под ноги и так бы и не заметила мистера Момпельона, возвращавшегося из поселка Хэзерсейдж, если бы он меня не окликнул. Развернув Антероса, он поскакал ко мне легким галопом.
– Боже правый, Анна, что стряслось? – спросил он, спешившись и подхватив меня под локоть, чтобы я могла перевести дух. Между судорожными глотками воздуха я поведала ему о тяжком состоянии моего жильца. – Прискорбно слышать, – сказал он, и лицо его омрачилось. Затем без лишних слов он подсадил меня в седло и запрыгнул следом.
Я помню это так живо – каким человеком он показал себя в тот день. Как естественно взял все в свои руки, успокоив меня, а затем и бедного мистера Викарса; как неустанно дежурил у постели больного и в тот, и на другой день, сражаясь сперва за его тело, а после, когда исход стал очевиден, за его душу. Мистер Викарс бормотал и бредил, сетовал и сквернословил, и стонал от боли. Чаще всего болтовня его была невразумительна. Но время от времени он переставал метаться и, выпучив глаза, хрипел: «Сожгите! Сожгите все! Ради всего святого, сожгите все!» На вторую ночь он уже не вертелся, а лежал неподвижно с открытыми глазами в какой-то немой схватке. Губы его обросли коркой; каждый час я смачивала их влажной тряпкой, а он обращал на меня безмолвный взгляд, силясь вымолвить слова благодарности. Вскоре стало ясно, что долго бедняга не протянет. Мистер Момпельон ни на минуту не отходил от его постели, даже когда под утро он провалился в беспокойный сон – дыхание частое и прерывистое. В чердачное окно лился фиолетовый свет, во дворе пели жаворонки. Хочется верить, что сквозь туман беспамятства эти сладкие звуки принесли мистеру Викарсу хоть какое-то облегчение.
Он скончался, сжимая в руках простыню. Бережно я расправила его длинные, безжизненные пальцы. У него были красивые руки, нежные и мягкие, за исключением одной мозолистой подушечки, огрубевшей за десятилетие булавочных уколов. Стоило вспомнить, как ловко эти руки двигались при свете очага, и на глазах у меня выступили слезы. Я сказала себе, что оплакиваю его талант; пальцы, научившиеся так искусно обращаться с иголкой, больше не смастерят ни одной чудесной вещицы. Говоря по правде, я оплакивала другого рода утрату, гадая, отчего же я только с приходом смерти решилась прикоснуться к этим рукам.