Сэма откапывали четыре дня. Вместо того чтобы отнести тело в наш дом, его сразу потащили к могильщику. Меня не хотели пускать к Сэму, но я не отступалась. Я была твердо намерена исполнить свой последний долг. Элинор Момпельон это знала. «Скажи им, чтобы пустили ее», – мягко обратилась она к священнику. Стоило ей заговорить, и дело было решенное. Она так редко о чем-либо просила. Майкл Момпельон кивнул, и они расступились, эти большие мужчины, пропуская меня к Сэму.
От него и впрямь мало что осталось. Но что осталось, я омыла. Это было два года назад. Сколько тел мне пришлось омыть за эти два года – и тех, кого я любила, и тех, кого едва знала. Но Сэм был первым. Я принесла его любимое мыло, которое, как он говорил, пахло детьми. Бедный тугодум Сэм. Он так и не уразумел, что это дети пахли мылом. Я купала их каждый вечер перед его приходом. В детское мыло я добавляла цветки вереска, и оно получалось куда нежнее того мыла, что я варила для него. Его мыло сплошь состояло из песка и щелока. Иначе корку из засохшей земли и пота не оттереть. Зарывшись усталым лицом в детские волосы, он вдыхал их свежесть. Лишь так он приближался к продуваемым ветрами холмам. В копи на рассвете, обратно после заката. Жизнь во мраке. И смерть тоже.
А теперь вот Майкл моей дорогой Элинор целыми днями сидит во мраке, ставни плотно затворены. А я пытаюсь ему прислуживать, хоть порой и кажется, будто передо мной еще один покойник в длинной процессии мертвецов. Но я все равно это делаю. Делаю ради нее. Я говорю себе, что ради нее. В конце концов, ради кого же еще?
Вечерами, когда я переступаю порог своего дома, меня толстым одеялом окутывает тишина. Из всех одиноких мгновений, какими наполнен мой день, это самое одинокое. Порой, признаться, потребность услышать человеческий голос так сильна, что я, как безумица, принимаюсь бормотать себе под нос. Не по нраву мне это: черта между мной и безумием и без того тоньше паутинки, а я уже видела, что бывает, когда душа пересекает эту черту, вступая в мир ужаса и мрака. Прежде ловкая и бесшумная, теперь я двигаюсь нарочито неуклюже. Топаю ногами. Лязгаю кочергой. А когда хожу за водой, скребу цепочкой от ведра о каменные плиты колодца – уж лучше слушать рваный скрежет, чем удушливую тишину.
Если найдется огарок сальной свечи, я читаю, пока он не догорит. Миссис Момпельон всегда разрешала мне брать огарки из пасторского дома, и, хотя нынче их совсем немного, не знаю, что бы я без них делала. Час, когда я могу затеряться в чужих мыслях, – лучшая передышка от мрачных воспоминаний. Книги я тоже приношу из пасторского дома – миссис Момпельон настоятельно просила брать любую, какая мне приглянется. Когда гаснет свет, ночи длинны, ведь сплю я дурно, все тянусь руками к маленьким, теплым телам моих малышей, а, нащупав пустоту, рывком пробуждаюсь.
Утренние часы куда милостивее вечерних, полные птичьего пения, куриного квохтанья и простых обещаний, что сулит каждый рассвет. Теперь я держу корову – роскошь, которая была мне не по карману, когда Джейми так требовалось молоко. Я нашла ее прошлой зимой – бедняга изможденно брела по дороге, кожа складками свисала с костлявого зада. В больших глазах было столько пустоты и безнадежности, будто я гляделась в зеркало. Соседский дом стоял заброшенный, окна обвиты плющом, подоконники в серой коросте лишайника. Я отвела корову внутрь, обустроила ей там хлев и всю зиму откармливала ее соседским овсом – его было вдосталь, а мертвым от него все равно никакого проку. Там она и отелилась, в безропотном одиночестве. К моему приходу после отёла прошло часа два – спина и бока у теленка уже обсохли, а за ушами еще было мокро. Я помогла ему сделать первый глоток, сунув пальцы ему в рот и протиснув меж ними ее титьку, прямо на скользкий язык. Взамен – на другой день – я украла у нее немного густого желтого молозива на сладкий пирог для мистера Момпельона и, пока он ел, радовалась, точно мать за сына, представляя, как довольна была бы Элинор. Теперь теленок уже весь лоснится, а телка встречает меня терпеливо-добродушным взглядом карих глаз. Я люблю прижиматься щекой к ее теплому боку и вдыхать ее запах, пока из-под моих пальцев в ведро брызжет пенистое парное молоко. Я отношу молоко в пасторский дом и делаю из него поссет[2], или сладкое масло, или сливки, которые подаю с ежевикой, – лишь бы кушаньем соблазнился мистер Момпельон. Надоив достаточно для наших скромных надобностей, я отвожу корову на луг. С прошлой зимы она так раздобрела, что того и гляди застрянет в дверях.