Выбрать главу

— Ладно. Коли так, будем искать другие пути.

— Я бы помог, ей-богу. Секс — это высота, но жизнь дороже. Боюсь свя­зываться с больными. Ты волк опытный в этих делах, обойдешься и без нее. Впрочем, вот тебе номер ее телефона и фамилия, но при условии... не упо­минай моего имени.

Любомир не взял листок с телефоном, пообещав ходатайствовать по делу Вовика в исполкоме. Покинул душные и грязные апартаменты новоиспечен­ного бизнесмена. Водитель служебной машины, выходец из деревни, кряжи­стый, пузатенький Фомич не скрывал обеспокоенности.

— Я ужэ, Грыгорьевич, хотел вас шукать. Может, случилось што?

— Все в порядке. Нах хауз. Захватим мою половину, сумки с бельем, под­бросишь к прачечной, и распишемся у Бога в ведомости, что день прожит без греха.

Что-то едва уловимое расстроило Любомира. Он не любил, когда дело в самом начале давало осечку. Это было плохим предзнаменованием. Провере­но не один раз.

— Лучше расписываться в ведомости, где выдают наличными. А то мы расписываемся с вами у Бога уже второй год, а повышения зарплаты няма, — соскучился по разговорам водитель.

Фомичу под пятьдесят. У него две дочери, которых он никак не может выдать замуж, и скромная домоседка бухгалтерша-жена, которую он винит в том, что дочери до сих пор без пары. В глазах у Фомича услужливость, дви­жения торопливые, нос боксера. Он читает только «свою» газету и детективы, из которых собрал приличную библиотеку. По субботам ходит к магазину «Букинист» на улице Волгоградской и полдня ждет, выменивает новое чтиво. Ему очень нравится, когда шефы-начальники обращаются с ним запанибрата: «Фомич, давай жми к Дому правительства, к заводу холодильников. Увольне­ние на час». Была у него слабость: любил, успевал крутануть баранку налево, сшибить пятак, червонец. Но чтобы самовольно, без спроса, внаглую — этого себе не позволял. Любомир с Фомичом сразу нашел общий язык, но держал его на расстоянии, очень редко посвящал в перипетии своей личной жизни.

К вечеру воротились очень усталыми, не включили даже телевизор — «третьего члена семьи».

— Когда-нибудь я выберусь из этой чертовой хрущевки, из этого пресквер­ного микрорайона или нет? Или ты мне уготовил житие в этой дыре до смер­ти? — день утомил Камелию, ей надо было излить свою злость-раздражение.

— Ты отлично знаешь, что членам Союза журналистов не положена, в отличие от членов Союза писателей, дополнительная жилая площадь под рабочий кабинет. Мы можем претендовать на улучшение условий: из панель­ного дома в кирпичный.

— Кто тебе мешает улучшить? Сколько партийных нахлебников получи­ли по второму разу.

— Жду. Шеф обещал ускорить.

— Обидно. Ты не понимаешь, что значит жить в центре. Ты не минча­нин. Когда ты в командировке, я холодею от страха, возвращаясь с концертов домой, — ей хотелось, чтобы он посочувствовал.

— Постараюсь меньше бывать в отлучках. Надо уметь временно подчи­няться обстоятельствам. Давай спать.

— Это твое новое кредо? Раньше слышала от тебя противоположное.

— В какой-то степени. Я ничем и никому не хочу быть обязан. У журна­листа имя до тех пор, пока он независим, а независимость — гарант моего жизнелюбия и вдохновения.

— Неужели ты уверен, что мощный партаппарат не подчинит тебя своей власти? Вон, кающиеся ныне международники, борцы за мир не тебе чета, а как раболепствовали...

— Партия теперь меняет стратегию. Да и я не рядовой клерк. Переждем безвременье... меня не оставляет предчувствие, что мы уедем с дипломатиче­ской миссией в Нью-Йорк.

— Свежо предание...

— В последние годы ты меня почему-то особенно недооцениваешь.

— Между прочим, в этом мы с тобой квиты. Ты влюблен исключительно в себя и в свое творчество. Ты почти превратил меня в рабочую лошадку, ограни­чив мое творчество кухней, которая у меня уже ассоциируется с тюрьмой.

— Разве я не был добр к тебе?

— Не говори этих слов, не люблю. Это чужие слова. Так Сталин сказал у гроба Аллилуевой. Ты добр, может быть, но тогда, когда это тебе выгодно. Не могу здесь спать. Пойду в ту комнату, — она взяла свою подушку, одеяло.

— Хорошо. Иди.

— Ты, конечно, рад.

Через минут десять-пятнадцать он пошел следом за ней в комнату Арте­ма, сел на тахту, гладил ее плечо, спину.

— Не обижайся. Ты талантлива, умна, горда, — говорил он с натужной теплотой в голосе, уставившись глазами в старый ковер на полу.

— Не трогай меня. Все это ложь. Все слова, движения. Ты умеешь тонко притворяться, но я чувствую ложь. Выключи свет. Я устала... от всего устала, даже кажется, устала жить.