Ах нет, сообразила вдруг мадам Ле Буа, она вспоминала Монтергёй вовсе не из-за королевы, а из-за того высокого парня, который внезапно появился из-за церкви Святого Юсташа. Он шел быстрой, решительной походкой, развернув плечи. На нем было крохотное кепи с маленьким козырьком, надвинутое на лоб, короткое приталенное пальто, распахнутое так, что были видны свитер и галифе, заправленные в высокие, до колен, сапоги с узкими голенищами. Мадам Ле Буа даже ахнула, когда его увидела, даже зажала испуганно рот ладонью. Совершенно так одевались в Париже во время оккупации те парни, которые пошли на службу к гитлеровцам. Это был их особый шик: куртка, перешитая из шинели, кепи, надвинутое на лоб, сапоги и галифе. Увидишь такого франта – и понимаешь: перед тобой прихвостень бошей. Среди них были не только французы, но и русские, такие же отпрыски эмигрантов, как и Рита Ле Буа, и они были почему-то особенно безжалостны к соотечественникам, которые работали в Сопротивлении…
Мода нынче вернулась – на такие же кепи, такие же галифе и сапоги? Или этот парень в самом деле выскользнул из дальнего уголка воспоминаний, глубоко запрятанных в душе старой дамы?
Она не любила вспоминать войну, как, впрочем, не любила вспоминать кое-что, случившееся уже во вполне мирные времена: в 1965 году. В том году она побывала в России… Она предпочитала проскальзывать в своем сознании мимо этих двух событий – совершенно как умело делать то же самое Время, о котором писал в «Зимней сказке» Шекспир:
Старая дама деликатно зевнула, прикрыв рот рукой, затянутой в коричневую замшевую перчатку, и устало прищурилась. Ее и в самом деле вдруг стало клонить в сон. Слишком уж ярко светило нынче солнце, вот в чем дело. Не по-зимнему, а по-весеннему! Сверкали мраморные статуи богов и героев, сверкала белая щебенка, которой усыпана земля в Тюильри, сверкала вода в фонтане, и даже перья отъевшихся на туристских багетах уток сверкали…
Сверкают перья уток? Absurde. У нее просто что-то с глазами. Вот что подумала мадам Ле Буа. В старости такое бывает. Видишь то, чего нет, вспоминаешь то, о чем не стоит вспоминать, вообще лезет в голову всякая ерунда. Например, сейчас она подумала, глядя вслед той русской женщине, которая все еще идет за кавалькадой маленьких всадников, что, если бы в 1965 году в России не умерла ее новорожденная дочь, она бы выглядела сейчас, наверное, совершенно так, как эта красивая дама. Ей было бы чуть за сорок. А кто эта маленькая девочка, которая сидит на пони? Ее внучка? Или поздняя дочь? Значит, такой же девочкой могла бы быть внучка или правнучка мадам Ле Буа, и ей не пришлось бы коротать жизнь в полном одиночестве.
on Dieu и Боже мой, это уже маразм. Во всех русских женщинах, которым под сорок, она невольно видит свою дочь, как будто та не умерла, едва успев родиться!
«Успокойся, – строго сказала она себе. – Не думай больше об этом. От таких мыслей ты начинаешь волноваться, а волноваться в твои годы вредно».
Время, о котором писал Шекспир, Старик Время, как называл его Метерлинк, – много ли они оставили ей времени?..
Старая дама поудобнее устроилась в металлическом кресле, вытянула ноги в изящных замшевых туфлях, увы, уже изрядно испачканных белой пылью. Определенно, у нее уже начался старческий маразм. О чем она только думала, надевая их в Тюильри? Все знают: в замшевой обуви сюда приходить нельзя, теперь туфли непоправимо испорчены. Эту пыль ничем не отчистишь до конца, все равно остаются белесые пятна. Придется покупать новые, искать вот такую же замшу, которая бы подходила по цвету к перчаткам… Ну не смешно ли: подбирать не перчатки к туфлям, а туфли к перчаткам?
А впрочем, слабо улыбнулась старая дама, в ее годы уже смешно заботиться о таких мелочах. На ее век как-нибудь хватит и этих туфелек. Пусть даже и с пятнышками!
«Я знаю, век мой уж измерен…» Она вздохнула. Или зевнула? «Я знаю, век мой уж измерен, но чтоб продлилась жизнь моя…» Как там дальше? Как же, как же?.. Неужели не вспомнить? Ах, вот, вспомнила! «Но чтоб продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я!» Эти стихи из «Евгения Онегина» читал ей тот мальчик… ну да, он был совсем мальчишка, герой ее давнего-давнего романа…
Мадам Ле Буа повернула голову и посмотрела вслед той женщине. Нет, конечно, она ни при каких обстоятельствах не может быть ее дочерью, ведь тогда у нее были бы черные глаза, как у отца. А у нее, кажется, серые… у мадам Ле Буа тоже серые… Или все-таки может случиться, чтобы у черноглазого отца и сероглазой матери родилась сероглазая дочь?
Старая дама смежила веки. «Забудь!» – приказала она себе. А почему бы не вздремнуть под зимним, но совершенно весенним солнцем, под шум фонтана? Она поспит совсем чуть-чуть, а потом пойдет к себе, в свою квартиру близ площади Мадлен. Им, Ле Буа, испокон веков принадлежал весь этот дом. Налоги, конечно, высоки, во Франции просто грабительские налоги. Ну так что ж, она не бедствует, совсем нет, на ее век хватит, на ее век…
1965 год
– Они живут на Ашхабадской, угол улицы Невзоровых, в том доме, где 29-я поликлиника, – сказал завотделом. – Начало мероприятия в двенадцать часов. Сам решай, поедешь со всеми на кладбище или только на поминки заглянешь.
– Да, наверное, сначала на кладбище надо бы поехать, – пробормотал Георгий. – А то как-то неудобно получится: вдруг явился, как с печки упал, – и сразу за стол. Там небось только свои будут, коллеги его. Вообще все это неловко… Может, мне завтра или послезавтра прийти в больницу и поговорить там о нем? Ну какое интервью может быть на похоронах?
– Ладно тебе миндальничать, Аксаков, – недовольно двинул стулом завотделом. – Ты что, идешь на похороны какого-нибудь Ваньки Пупкина, сормовского слесаря? Не-ет, хоронят не последнее в городе лицо! Знаменитого хирурга, к которому едут лечиться со всех концов нашей необъятной родины!
– Ехали, – вздохнул Георгий.
– Что? – осекся завотделом. – А, ну да, конечно, ехали. Энск по праву может гордиться своим сыном. Юношей он по зову сердца уехал в составе комсомольского отряда покорять целинные земли, бросив медицинский институт. Во время степного пожара он получил ожоги, долго болел и вынужден был вернуться в Энск. Однако не пал духом: закончил институт, а вскоре стал ведущим хирургом ожогового центра областной больницы, уникальным специалистом по пересадке кожи. И это в тридцать с небольшим лет! Что и говорить, жизнь давала ему щедрые авансы… как жаль, что ему не суждено было ими воспользоваться!
Георгий чуть приподнял брови. Сколько ни приучали его штамповать газетные статьи из готовых словесных кирпичей, он никак не мог к этому привыкнуть. Привыкать, если честно, было неохота. Не успеешь оглянуться, как вообще разучишься не только писать, но и разговаривать по-людски. Вот завотделом уже разучился, бедолага. Хотя, сказать по правде, насчет авансов, которые давала жизнь, не так уж плохо получилось.
Завотделом между тем задумчиво моргал. Выражение и ему понравилось. Он даже сам не ожидал, что способен родить нечто столь свеженькое. «Надо бы записать», – подумал он, но тотчас мысленно махнул рукой.
– Дарю фразу тебе, Аксаков, – сказал с отеческой интонацией. – Вставишь в свой матерьяльчик. Пользуйся на здоровье!
– Спасибо, Иван Исаевич, – кивнул Георгий. – Фраза что надо!
– Вот именно…
Завотделом суетливо перекладывал гранки на столе. Ему стало ужасно жалко «авансов», но теперь уже деваться некуда. Как говорит младшая дочка – школьница, подарки не отдарки. И чего он расщедрился? Для него эта фраза – случайная удача, а Аксаков, мальчишка, такие печет, будто теща – блины на Масленицу. Талантлив, как бес, пишет, как птица поет! Вот и для него жизнь щедра, ох, щедра на авансы! Оно, конечно, цыплят по осени считают, а все же случается, что и под осень жизни, в сорок пять, считать уже нечего. И никаких цыплят ты уже не высидишь, как ни тужься, завотделом областной газеты Иван Исаевич Полозков…