Выбрать главу

Гиббон раскрывает перед нами панораму античного мира, от Дарданелл до Геркулесовых столбов[45] — эдакий огромный храм с колоннадой и нишами, сверкающий белым мрамором под палящим солнцем Средиземного моря, — и показывает потом, как храм этот ветшал и разрушался, какой ужасный и постыдный конец ждал его. И читателю надолго-надолго запоминается каждая, даже самая малая, частичка этого храма, их сложная взаимосвязь. Каким убедительным видится распад античного мира, как исподволь разрушаются устои власти под влиянием новых веяний, как стираются далекие границы империи под натиском варваров. Всякие причины, всякие доводы у Гиббона аккуратно разложены по полочкам. И вся великая драма тех лет облачена в прекрасную форму — язык Гиббона строг и бесстрастен. Внимаешь его рассказу доверчиво и благоговейно. Вот она, думали мы, мирская драма истории человечества, в которой участников не одна сотня тысяч, и у каждого своя роль, однако и самые сокровенные ее тайны все же разгаданы человеческим разумом. Могуч был Рим, и страшно его падение. Но сколь могуч и пытливый ум историка, осмотрительно и беспристрастно выносящего свое суждение.

Но так думается лишь поначалу! Мы откладываем том истории, выходим погулять в сад или навестить занемогшего прихожанина, может, мы просто сидим и стрижем ногти — и вот тут-то подкрадывается, точно племя варваров германцев, сомнение. А вдруг все было совсем не так? Вдруг все вершилось само собой, волей случая (удачного ли, неудачного) или волей самого провидения. Может, и впрямь покарал господь древних за их грехи — ведь бытовало же такое мнение. Может, Гиббон — искусный чудодей, жонглер фразами, маг от словесности. Может, и не Рим предстал перед нами на страницах его истории, а причудливые картинки, нарисованные его воображением, не столько связанные с прошлым, сколько с расхожими сюжетами, приправленные толикой псевдоримской романтики: высокие горные вершины, предзакатное солнце, развалины храма. И истинное прошлое остается неведомым, во тьме веков копошатся в городских лабиринтах люди, воюют, умирают — но нам уже не услышать голосов былого, не записать связно все события. Все-таки ничему не учит людей история, а от историков мы узнаем лишь о собственном невежестве.

Чую и я свою гордыню и пристрастие, кивая на Гиббона, когда перелистываю страницы своего скромного повествования. Он пишет о падении великой империи, я — о пустячных раздорах в глухой провинции, об армии голодранцев крестьян да о вояках-ополченцах и йоменах, о пахарях, окончивших век свой на эшафоте. Да и какой из меня летописец: смятенный духом слуга господень, образования весьма заурядного, люблю покой и благовоспитанность, не отказываю себе и в лакомом кусочке. Какой самонадеянной и фальшивой видится мне сейчас первая глава моих записей, где я — ни дать ни взять Гиббон из Мейо — обрисовываю читателю расстановку сил накануне восстания, разные слои общества, даже рельеф местности и погоду. А разве не покривил я душой в своих пристрастных и обрывочных воспоминаниях? Истина светила мне маяком в трудах моих, и я как мог старался представить читателям описание всего, что произошло, без искажений и прикрас, а также и чувств своих, как во время событий, так и по прошествии некоторого времени. Однако слова мои мертвы, точно остовы судов, что чернеют на песчаных отмелях.

Вот передо мною лицо Ферди О’Доннела. Он сидит у меня на кухне. Небритый, глаза от бессонницы запали. Широкая, тяжелая рука с узловатыми пальцами покоится на столе. Рядом чашка с недопитым чаем. Час поздний, по углам гнездится мрак. Мы сидим молча. За окном на улице слышатся крики. Ферди поднимает руку, но она вновь падает на стол. Сцена эта видится мне как наяву. Но это лишь случайный, лишенный значимости эпизод. А что, если в таких вот мгновениях и заключена истина? Неспроста память посылает их нам. Поразмыслить бы над ними, разобраться. Но увы, тщетны уловки памяти.

И эта встреча с О’Доннелом забудется, не оставит следа в душе. Как не оставило следов ни в городе, ни в деревне восстание — смыло все осенними дождями. Хотя я ежедневно встречаюсь с теми, кто держал меня в плену. Раз я видел их из окна — они прятались от дождя, прижавшись к стене. Должно быть, и в их памяти жили не менее яркие воспоминания, факелами высвечивая в темном лабиринте лет. Мы учтиво раскланиваемся при встрече. А дома, в своих хибарах, они рассказывают о былых сражениях, и сыновьям видится в этом удаль и отвага. И уж, разумеется, восстание не забыли в дворянских усадьбах. И там многие лета спустя появятся свои легенды, в которых быль и небылицы приправлены спесью. Я же в своем рассказе стремился изложить одну только правду. Может, моя гордыня самая большая. Память же глумится и насмехается надо мной.

вернуться

45

Старое название Гибралтарского пролива.