Выбрать главу

Сверху темные головы людей были похожи на черную икру, вязко заполнившую площадь; диковинное блюдо для гурмана подобных зрелищ. Я стоял на крыше, будто перед бадьей икры, будто случайно попал на чужое пиршество, и мне казалось, сейчас из воздуха появятся столовые приборы, где-то рядом находятся настоящие едоки, изготовившиеся к трапезе, к обжорству — кто больше зачерпнет, давясь, не чувствуя вкуса, лишь бы наглотаться.

Предшествующие годы Москва провела в очередях; одиночных прохожих на улицах было меньше, чем тех, кто стоял в затылок друг к другу. Во всякий момент времени, иногда не исключая и ночь, кто-нибудь из семьи был в очереди, порой номер передавали друг другу, записывая чернилами на руке, и эти номера — 87, 113… — мы со школьными товарищами старались не смывать, хвастаясь между собой, кто в какой длины очереди стоял.

Способность встроиться в цепочку стала навыком, формой существования; возникла очередь за очередью: нужно было отстоять первую — на право записаться во вторую.

И это все та же очередь размазалась по Лубянской площади, заняла всю ее плоскость, выплеснулась в переулки, где образовались людские притоки, вливавшиеся в большое море стоящих за будущим. Если бы я был внизу, я бы вдохновенно ликовал, целовался и обнимал незнакомых людей, а с крыши я видел, как гуляют по площади волны эмоций, летучих неустойчивых чувств; и радовался их рождению, и горевал о скорой их смерти.

Год назад я завербовался рабочим в экспедицию, работавшую в Казахстане. Мы ехали степью, где бродили полудикие табуны лошадей; по идеальной плоскости мчались, скакали невесть куда великолепные свободные существа, ни разу не видевшие дерева, дома, забора, загона, рожденные для бескрайней равнины. И чудилось — это не животные, не существа из плоти и крови, а духи движения.

Через месяц мы возвращались той же дорогой — в степи лежали тысячи мертвых лошадей, там прошел мор.

Меня поразила мгновенность перехода от тяжеловесной массы прекрасного — к массе мертвечины; над степью стоял невыносимый смрад, и было невозможно поверить, что его издают тела, которые ты совсем недавно видел не как тела, а как духовные символы.

Казалось, прекрасное не может умирать так, ему должна быть суждена другая смерть, чистая и бестелесная. Но солнце превратило степь в нарывающий гнойник, меж конских крупов кишели мелкие хищники, шалые лисицы, обезумевшие от количества мяса, не боялись машины, попадали под колеса, лошадиный мор затмил все, а в небе тяжкими кругами ходили стервятники, будто загипнотизированные открывшейся картиной, не знающие, куда сесть, к какой туше, ибо туш были тысячи. И вся эта жующая, рыгающая, перебегающая, тявкающая, летающая, из зубов, клювов и желудков состоящая орда издавала звук, подобный тихому жужжанию циркулярной пилы.

На крыше, куда не достигала эмоциональная волна, распространявшаяся в плоскости, а вверх выбрасывавшая клокочущие, похожие на прибой звуки, я понял, что эта общность держится только кратко живущими эмоциями и ее ждет распад, трупное разложение чувств, которые будут, как мясо погибших от катаклизма, загромождать пространство, и в этой среде заведутся идеи с душком разложения, родятся трупоядные существа. И физическое ощущение массы чувств, обреченных на скорую гибель, отодвинуло меня от края крыши.

Пора было спускаться вниз.

КНИГА В КОРИЧНЕВОМ ПЕРЕПЛЕТЕ

Я вернулся домой поздно; бабушка Таня спала, не дождавшись меня; высокая луна наполняла ее комнату слабым раствором синего сияния лампы, которым облучала она себя давними вечерами. Я прошел к себе; из моей комнаты падал свет — наверное, подумал я, бабушка заходила туда и забыла погасить лампу.

На столе, в круге света от лампы, среди прошлогодних учебников, которые я забыл сдать, лежала большая, как амбарная тетрадь, книга в коричневой коленкоровой обложке, прошитая по переплету аккуратными подслеповатыми стежками вощеной нити. А рядом стояла бабушкина фарфоровая статуэтка, три лягушки «Ничего не вижу», «Ничего не слышу», «Ничего не скажу»; мне показалось, что они больше не закрывают лапками рот, глаза и уши.

Испугавшись, я пошел проверить, дышит ли бабушка Таня: ведь написав такое — я еще не знал, что «такое», — можно умереть, может, она и задержалась в жизни затем, чтобы совершить этот труд.

На городских площадях еще громоздились баррикады и горели костры; еще были заряжены в стволы боевые патроны и снаряды; и книга — неужели бабушка писала ее пять лет, скрываясь ото всех? — казалась чем-то подобным оружию.