Политиздат и газеты — не могли, не имели права даже соседствовать! Я сделал глубокий, до «не могу», вдох. А мимо меня прошли двое человек, на одежде их были пятна типографской краски, один держал в руках напечатанные листы и, горячась, доказывал другому: я же говорил, что здесь нужен был Нонпарель!
Нонпарель — заклинание прозвучало на улице, всем слышное, всем открытое. И перестало быть заклинанием. Волшебство улетучилось.
Глядя, как крутится в зале типографии бумажный цилиндр, я одновременно испытал и глубочайшее разочарование и глубочайшее облегчение. Мне было жаль самообмана, делавшего жизнь глубокой и значительной, но радость высвобождения перевешивала: я знал, что могу чувствовать себя в полной безопасности с бабушкой Таней.
Снова потянулись дни, месяцы моего существования около нее; я снова выжидал, наблюдал, шпионил, искал двойное дно жизни. И стал замечать, что бабушка Таня относится к старым вещам с затаенной жалостью, чинит, штопает одежду, отдает заново переплести поистрепавшиеся книги, словно они настрадались от жестокостей века. Но ни к одной вещи не привязывается, не накапливает сувениров, безделушек, которым люди передоверяют часть памяти.
У нее была только одна такого рода вещица, небольшая фарфоровая статуэтка — три облитых зеленой глазурью лягушки: первая прикрывает лапками глаза, вторая — уши, третья — рот.
«Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не скажу», — несколько раз повторяла мне бабушка Таня значение статуэтки, которую почему-то постоянно держала на виду.
Чужие вещи всегда отстранены, отдалены не-принадлежностью тебе, а бабушка Таня словно нарочно пододвинула трех фарфоровых лягушек к воображаемой границе, отделяющей это совокупное «чужое» «бабушкино», как бы приучая меня замечать статуэтку, проникаться ее смыслом.
Сперва я думал, что бабушка показывает мне, как не нужно жить: три лягушки — это сатира, карикатура вроде тех, что публиковали на последних страницах газет. Но постепенно я стал вчувствоваться, всматриваться в фарфоровых лягушек, отделяя от всего, что окружало их в бабушкиной комнате.
А в комнате были большой стол с бумагами, деревянным грибом для штопки, на который натягивался порванный носок или чулок, бархатной подушечкой для булавок; плетеные короба с обрезками тканей, старая швейная машинка-сундучок, книги, настольные игры, всегда лежащие наготове для меня. Все это было таким изученным, таким надежным, занимало одни и те же, раз и навсегда определенные прежде моего рождения, места, что казалось: жизнь так и протекает год за годом, все прочнее прикрепляя вещи и людей к их положению, доброжелательно и как-то не вполне по-настоящему старя их.
И только миниатюрные, как японские нэцкэ, три лягушки значили что-то другое. Порой, когда никого не было дома, я садился напротив них и смотрел, пытаясь понять их в целом, именно как тройственную статуэтку, три слога одного слова. И чудилась в них какая-то застарелая мука, болезненное колотье, от которого медленно трескается, облупляется глазурь на фарфоре.
Однажды в зимние каникулы я маялся бездельем, выздоравливая после тяжелого гриппа с высокой температурой. Еще чувствуя, видно, в себе остаток жара, я взбудораженно ходил по комнатам, чего-то ища, брал первые попавшиеся под руку вещи, крутил их, переставлял с места на место, искал какое-то их сочетание, — отмычку, которая выпустила бы меня из болезни на волю. Не нашел, и, уставший, раздраженный, включил телевизор — в каникулы с началом сумерек для школьников показывали приключенческие ленты.
Я уже не помню, что это было за кино — один из многочисленных советских фильмов про наших разведчиков на Западе, снимавшихся примерно на одних и тех же улицах Таллинна или Вильнюса. Угорелый от стрельбы и схваток, еще переживающий погоню и перестрелку в финале, я снова стал ходить по квартире, оказался в бабушкиной комнате, и взгляд мой уперся в трех фарфоровых лягушек на краю стола.
В шпионском фильме одна небольшая деталь — платок бежевого цвета в кармане пиджака, бутылка вина на столике в кафе, опущенное слева стекло автомобиля — показывает незримому наблюдателю, что явка провалена, операция сорвана, связи вычислены и кругом опасность, растворенная в безмятежности дня, любой прохожий может оказаться агентом контрразведки. Но знак этот должен быть предельно естествен, неприметен, чтобы ни один из тех, кто ведет слежку, не догадался, что это особый сигнал.
Внезапно с той же определенностью, как и герой в фильме, я понял, что три лягушки и есть такой сигнал. Бабушка Таня решилась подать его мне, показывая, как все живут на самом деле, — ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не скажу. Моя интуитивная догадка о великих пространствах молчания получила второе после книги в коричневом переплете, книги без слов, предметное доказательство.