В детстве я, пожалуй, редко обращал внимание, что у меня абсолютно нет одного деда. Так было всегда, и мне не казалось это странным; отец родился в войну, и в каком-то смысле был ее сын, ее дитя, будто бы в войну женщина могла забеременеть, как в мифах или сказках, от военного ветра, от стука сапог, блеска штыков, от общей грозовой, напряженной атмосферы.
Отец появился на свет, когда все мужчины ушли на фронт, и этот всеобщий мужской уход и последующее возвращение немногих как бы снимали вопрос об отцовстве, делали его бессмысленным. Мальчик родился в кругу женщин, возмещая смертный убыток мужчин, выравнивая равновесие, словно бытие не стерпело и мальчики стали рождаться сами собой, А то, что было до войны, пропало, как сгоревшие архивы, как состояние рая, и туда не было пути даже в мысли.
Я порой думал, что отчество отца — ненастоящее, просто так положено, чтобы у людей были отчества. Отец мог бы быть Петрович, Сидорович, Иванович, Алексеевич, словно в некой инстанции выписывали эти отчества, восстанавливая процентные соотношения имен в выбитом военном поколении. И его записали на всех погибших Михаилов, перераспределяя родившихся детей между погибшими солдатами, как посмертные паи, может быть, отбирая детей у живых отцов в пользу покойников, потому что мертвым потомство нужнее, им иначе не продлить себя. И молчание бабушки, молчание родных я расценивал как знак, что им известно об этой государственной операции, однажды и окончательно переписавшей узы родства для целой страны.
А иногда у меня возникала мысль, что Михайлович — это какой-то код, шифр, псевдоним; что дед — был, но вел специфическую жизнь секретного агента, разведчика, про которого нельзя сказать, что он достоверно существует; того, кто десятилетия работает под «легендой» в чужой стране, кто аноним даже для держащих с ними связь.
Дед Михаил служил радистом; это единственное, что я знал о нем, хотя не мог сказать — правда это или часть «легенды». А дома стоял огромный неработающий радиоприемник на ножках; он давно сломался, верньер настройки впустую гонял указатель между меток длины волн и названий городов. Отец много раз хотел отвезти приемник на дачу, поставить на чердаке как ретроукрашение, но бабушка Таня всякий раз мягко препятствовала. И мне казалось, будто это особый приемник, он никогда не ловил обычные радиостанции с музыкой и новостями, он для другого: бабушка Таня ждет, что однажды на него придет сигнал от деда Михаила, запоздавший на десятилетия, заблудившийся где-то в искажениях атмосферы.
Примечательно, что я не уловил того момента, когда начал выдумывать деда Михаила — разведчика. СССР был совместным творением миллионов безымянных «авторов», начинавших с детских игр в «войнушку» с немцами или красных — с белыми, в течение всей жизни творивших это пространство воображаемого; я выдумывал деда Михаила, потому что в этом была моя обязанность как человека, вступающего в мир определенной культуры. А в культуре уже существовал сюжет разведки как поиска тайных причинных связей мира, прояснения истинного облика сущего; уже возникла фигура разведчика, ходока за-рубеж, в запредельное, в трансцендентное.
Желая найти истину, понять действительное прошлое своих дедов, я лишь глубже погружался в ту область мифологического, которая и отняла их у меня, сам же ее и творил.
Вдобавок я не осознавал, что оба деда, пусть и назывались так, в возрастном и духовном смысле дедами не были. Какие они деды, если в момент смерти они только близились к срединным годам, были молодыми отцами? Возник поколенческий перебой, определенный возраст будто смахнула гигантская коса; этот возраст не преумножился, не вызрел, не претворился в зрелость, не достиг ее масштаба.
Наверное, подсознательно этот изъян оптики поколений чувствовали скульпторы, заставившие страну огромными фигурами солдат и богинь победы; ушедшие молодыми, деды не годились в деды; чем дальше в прошлое отступала их смерть, тем менее они были властны над памятью о себе. И тем с большей легкостью на том месте, которое они должны были занимать в истории и в сознании потомков, вырастали фантомы, созданные неразборчивостью к частным судьбам, темным, земляным пафосом братских могил.
Когда я еще ходил в детский сад, одним весенним вечером воспитательница сказала некоторым из детей, что сегодня их заберут отцы, и позже обычного.
Нас вывели после ужина на участок, где мы гуляли, там стояла грузовая машина, и наши отцы сгружали с нее огромные, шире охвата мужских рук, бревна. Уже почти стемнело, но в небе еще держался кроваво пылающий, до «гусиной кожи» тревожный закат — будто знамение, чья власть дольше одного дня, она простирается в будущее. Это было уже не небо спального московского района, а небо сказки, где есть бесконечное поле с богатырскими головами и калиновыми мостами, где источники живой и мертвой воды, где летает быстрый сокол под облаками и серый волк перебегает оврагами; небо над тем полем, о котором читала мне бабушка Таня, перебирая зимними вечерами крупу.