Выбрать главу

И я повторил, удивившись, что, оказывается, запомнил строки, хотя не учил их специально:

…Со вздохом витязь вкруг себя Взирает грустными очами. «О поле, поле, кто тебя Усеял мертвыми костями? Чей борзый конь тебя топтал В последний час кровавой битвы? Кто на тебе со славой пал? Чьи небо слышало молитвы? Зачем же, поле, смолкло ты И поросло травой забвенья?..

Повторил — и вдруг различил, что бревна, которые сгружают и укладывают на землю взрослые, — это вытесанные из дерева изображения богатырей. Тогда их ставили на множестве детских площадок, из них делали опоры для качелей, столбы теремков, деревянных ледовых горок. Но в близящейся ночи, в молчаливом мужском труде, — отцы уже копали глубокие ямы, росли горки земли, будто рыли могилы, — деревянные богатыри ощущались как истуканы предков.

Мы, дети, оторопело смотрели на происходящее; днем мы репетировали праздник Дня Победы. Нам выдали костюмы — народные костюмы всех республик СССР; каждую символизировал один ребенок, и только РСФСР — несколько; самых русоволосых мальчиков и девочек обрядили в красные рубашки с узорной окантовкой, в длинные псевдонародные платья и кокошники.

Мы должны были торжественно спеть «Вставай, страна огромная» и еще несколько военных песен. Чтобы разучить их, нам раз за разом ставили записи, и под конец дня я был до краев наполнен звучанием припева «Пусть ярость благородная вскипает как волна, идет война народная, священная война».

Это уже была не песня. Пение хора матерело, наливалось силой, пока не превышало некий предел, за которым исчезали и хор, и слушатели, оставался лишь всепроницающий, всесотрясающий звук; «вставай, страна огромная», — говорил нутряной голос вздыбленной вселенной.

Когда деревянных истуканов-витязей вкопали, я понял, что это они могли бы петь «вставай, страна огромная»; они выросли на поле забвения, и никакая сила не могла расколдовать их, превратить обратно из истуканов — в живых людей.

Я коснулся рукой ближнего истукана, почувствовал сухое крепкое дерево; и вдруг понял, что мой отец своих отца и деда никогда не знал; на мгновение под алеющим, опасно отверстым весенним небом мне приоткрылась его драма, его двойное сиротство.

РОДИТЕЛИ: ПОРЯДОК И БОЛЬ

У отца было сверхъестественное чутье на порядок. На его домашнем рабочем столе все вещи были разложены так, будто их раскладывал страдающий геометрическим безумием, паранойей прямых углов, чувствующий отклонение даже на долю градуса. Это был последний порядок, будто человек, всякий раз уходя из дома, ощущает, что может не вернуться, и раскладывает вещи уже мемориально.

Я никогда не видел, чтобы отец специально что-то поправлял, тратил усилия, чтобы поддерживать этот порядок; нельзя и сказать, что у него это выходило само собой. Нет — и без усилий, и без спонтанности он производил порядок одним своим существованием. А я, оставаясь дома, наедине с его столом, все ждал, когда наконец какая-нибудь книга будет лежать криво, свешиваясь за край стола, словно надеялся в зазор нескольких градусов проникнуть к отцу.

Вероятно, отец стал замечательным специалистом по теории катастроф именно благодаря этому своему чутью. Мне кажется, что он вообще «схватывал» мир только в статичных формах; и страх подвижек, спазмов, дрейфа сделал из него великолепного «слухача», живой радар. Иногда я видел на его столе огромные графики на миллиметровой бумаге, зубцы и провалы экстремумов, видел отца, склонившегося над ними, и чувствовал, как эти зубцы буквально впиваются в него, ранят, как он страдает, — словно древнее хтоническое существо, божество хаоса, вонзило в него когти или клыки.

Он искал порядка, причем это не был порядок в полицейском смысле принудительной регламентации. Скорее, он стремился к тому, чтобы мир был зафиксирован, раз и навсегда дан. Он много занимался картами, принципами картографирования, составления картографических легенд, знакового отображения объектов — применительно к сейсмически неустойчивым районам. И мне кажется, он подсознательно мыслил мир как карту масштаба один к одному. А карта есть особого рода культурный объект, где реальность дана в идеальном состоянии, которое может быть помыслено, но никогда не случится в действительности. Всякая карта есть утопия и анахронизм, момент остановленного времени, она устаревает ровно с момента ее создания, и, пользуясь картами, мы имеем дело с прошлым, причем специально организованным так, чтобы оно называло, раскрывало само себя.