Мать ждет в коридоре, постарается потом утешить, словно она виновата, — а я еще несколько дней буду с подозрением и опаской вслушиваться в себя, рассматривать в зеркало красную точку укола, — не изменилось ли что-то, по-прежнему ли я — это я?
И долго потом мне снился один и тот же сон: ранним утром в начале зимы раздавался длинный, сверлящий звонок в дверь; и просыпаясь на свой кровати, отгороженной шкафом, я уже знал, что пришли за мной, только не знал кто. Потом в комнату входили отец или мать, со значением смотрели на меня, я начинал одеваться, путаясь в рейтузах; я успевал бегло глянуть в окно — у подъезда стояла длинная грузовая машина, рефрижератор с белым кузовом; следы ее колес выписывали изгиб на снегу, а больше следов не было, ни человечьих, ни собачьих.
Мне покрепче затягивали шарф, застегивали все пуговицы, и от зимней одежды, от валенок и галош я становился неуклюж, одежда как бы арестовывала меня; затем открывалась дверь, но за дверью никого не было, звонок звонил сам по себе; меня подталкивали в спину — иди, и это было самое страшное; я должен был сам спуститься с четвертого нашего этажа к машине.
Но и не идти я не мог, лестница накренялась, ступени западали под ногами, толкая вниз, стены лестничных клеток сужались, образуя что-то гладкое, узкое, вроде трассы для бобслея; я начинал спускаться. И тут же — с опозданием лишь на мгновение — приходило знание, что если я вышел из квартиры, я тем самым признал какую-то свою вину, и признал бесповоротно.
Каждая дверь внезапно обрастала дополнительными замками; щелкая, входили в пазы смазанные ригели; дверные звонки, как пауки, забирались куда-то под потолок, чтобы я не дотянулся; дверные глазки смыкали набрякшие дерматиновые веки; в мусоропроводе шуршали, скребли коготками крысы, поднявшиеся мне навстречу из подвала.
На первом этаже старуха, наша соседка из квартиры напротив, доставала из почтового ящика газету; она поворачивалась, седые клокастые волосы на макушке и затылке втягивались внутрь головы, чтобы вырасти на лице — из щек, висков, лба; она поднимала, развернув, свою газету, заслоняясь ей, и со страниц вываливались на пол жирные, черные буковки-тараканы. Я узнавал этих черных тараканов, которых не мог вывести весь подъезд, — это из ее жилья, из залежей газет приходили они по вентиляции, старухины соглядатаи, прознатчики, шпионы; догадывался теперь, кто пишет на весь подъезд анонимки в милицию, о которых порой упоминали родители, — и на этой догадке старуха убирала газету от лица, и волосы ее шевелились, что-то шептали мне вслед.
На улице был снег, ноздреватый, желтоватый, будто мочились лошади; опиленные тополя и голые березы, красный, охряный цвет кирпичной котельной во дворе, черное пятно пышущей, горячей земли над заглубленной теплотрассой, дальний лай собак, птичья стая, обсевшая кормушку и испуганно порскнувшая оттуда, мелькнувшая в ветвях.
Задние двери машины бесшумно открывались; внутри была снежная пещера, стенки в инее, сосульки на потолке; я замирал, наконец найдя в себе силы остановиться, но машина сдавала задним ходом и как бы сглатывала меня.
Машина ехала по улицам, и я, запертый, каким-то чудом видел происходящее снаружи; дорожные знаки указывали путь, по тротуарам дети шли в школу, но, несмотря на мороз, пар не вырывался у них изо рта; около булочной разгружали хлеб, в кинотеатре заправляли в аппарат пленку для первого сеанса, все совершалось размеренно, одинаково по всей стране, через пятнадцать минут в школах должен был начаться урок, в портфелях плыли над снегом тысячи домашних заданий, и мне очень важно было знать, что же написано снаружи на нашей машине, почему все минуют ее взглядами, пропускают безучастно? Я знал, что всем им, идущим по улице, уже сделали укол, и только меня забыли, мой листок, моя больничная карта где-то потерялась, но женщина в поликлинике обнаружила изъян, не увидев метки на плече; родители знали, что я не привит, тайно, может быть, надеялись, что меня забудут, но сами-то они были привиты, и поэтому, когда раздался звонок, они с облегчением одели меня и вывели из квартиры, зная, что им не придется больше бояться и они даже не будут наказаны — это мальчик во всем виноват, дети хитрые, они умеют отвести глаза, обмануть взрослых, родители же не доктор, чтобы обнаружить обман.
Машина останавливалась у странного забора, похожего на ограду сказочного терема; проезжала в ворота, подкатывала к серому прямоугольному дому в глубине отгороженной территории. В нем безошибочно узнавалась больница — по нездоровью самого здания, будто перенявшего недуги пациентов. Деревья в больничном парке росли, так густо сплетясь ветвями, что казалось — они сами уже безумны от того, что видят в окна. На деревьях сидели молчаливые вороны, странно большие, анемичные, гуттаперчевые, словно запах лекарств, вылетающий в форточки, повредил их разум. Выйдя наружу, я оборачивался и видел надпись МОРОЖЕНОЕ на борту машины; и я обещал себе никогда больше не есть мороженого, которое мне покупали по выходным, и вдруг понимал, что никакого «больше» не будет, все намерения, обращенные в будущее, недействительны, и я стану есть жирный белый пломбир из белой машины, уже не помня, что это за машина, что это за лакомство.