Выбрать главу

Потом были темные, сумеречные коридоры, желтый прогорклый свет ламп, ромбические узоры линолеума на полу, направлявшие меня подобно стрелке компаса; краем глаза я успевал заметить в конце коридора огромный, когда-то блестящий, а теперь потускневший бак вроде тех, в которых кипятят хирургические инструменты. И почему-то этот бак вызывал во мне такой необъяснимый, безотчетный ужас, что я просыпался, будто какая-то сила швырнула меня на кровать.

…А потом, в один из визитов, я действительно увидел в поликлинике огромный жестяной бак — он стоял под лестницей, в темном закуте у дверей подвала, куда не полагалось ходить пациентам; наверное, в нем кипятили белье, врачебную одежду, но слишком он был велик и почему-то стоял так, чтобы оставаться незамеченным — и быть всегда под рукой; бак был больше моего роста, с громадной крышкой.

Тот самый бак, бак из сна; зачем он тут? Дикая мысль остановила меня: это бак для мертвых детей, для тех, кто не выдержал прививки. Я стал спускаться по лестнице, мне нужно было коснуться тусклого металла, убедиться в правде ощущения — но навстречу открылась дверь подвала, вышла нянечка со шваброй; она долго посмотрела на меня, поставила на пол ведро с горячей парящей водой и сказала — иди, иди наверх, мальчик, — сказала так, будто тоже знала, зачем бак.

Была и другая власть, которой меня отдавали, сами, может, того не понимая, взрослые, власть столь же ощутимая, сколь и безликая, не имеющая единственного определенного источника.

Меня словно оставили в лабиринте, полном источников радиоактивного излучения, и не дали ни маски, ни специального костюма, ни счетчика радиации, даже не предупредили, что она есть. Это были дебри символов, лабиринты мифологического, и ты сам был вынужден как-то осмыслять их, ведь никто и никогда, ни дома, ни в школе, не говорил с тобой о символической природе символического.

Родители два года работали в Египте на строительстве Асуанской плотины; им устраивали экскурсии в закрытые для посещения храмы и гробницы, в пирамиды и некрополи животных. Дома у нас был целый ящик слайдов, привезенных оттуда.

Иногда в выходные стену завешивали простыней, включали диапроектор, пахнущий озоном и пылью, подгорающей на раскаленной линзе; на простыне возникали и пропадали желтые пески, вытесанный из гранита древний бог Гор, саркофаг Тутанхамона, Карнакский храм, Аллея сфинксов, Луксор, колонный зал Аменхотепа, стены, занесенные илом, закопченные кострами наполеоновских солдат; и, главное, — иероглифы, повсеместные, будто на всех поверхностях был написан единый бесконечный текст.

Неимоверно далекие от меня во времени и пространстве иероглифы и статуи египетских владык вызывали не любознательность, а глубокий интерес и глубокую же тревогу; мне откуда-то были известны их давящее присутствие, их мертвая таинственность; я чувствовал сродство, а не чуждость.

Но все попытки понять, откуда берется это ощущение узнавания, были тщетны; иногда мне казалось, что я почти что физическим усилием дотянулся к пониманию — но всякий раз не хватало шага, миллиметра, секунды.

И все же однажды понимание пришло.

В пионерском лагере, куда меня отправили, была большая кладовка, подвал без окон, где хранили горны, флаги, барабаны, знамена, транспаранты, плакаты, костюмы. Лагерь был большой, наверное, на тысячу детей; атрибутика эта копилась, похоже, со дня его основания — наверное, руководство опасалось ее выбросить или сжечь — могли прислать анонимку, что в лагере N уничтожают советскую символику. За место директора лагеря наверняка шла борьба, место было хорошее, на высоком берегу Оки, с видом на пойменные луга, и поэтому администрация предпочитала хранить эти агитационные неликвиды в ожидании гипотетической ревизии.

Меня послали помочь уборщице подмести в этом хранилище; уборщица выдала мне совок, веник и куда-то ушла. Я остался один в полутемном помещении с перегоревшими лампочками; там стояли шкафы, стеллажи, коробки, ближе к выходу — те, что еще могут понадобиться, дальше — старые, пыльные, которые уже давно не трогали.