Выбрать главу

На площадке в окружении высоких темных елей, — о, эта неестественная густота елей кремлевских, прямая связка Ленин — Мавзолей — могильные еловые лапы! — стоял огромный портрет Ленина.

Я видел много разных ленинских изображений, некоторые мне нравились, некоторые не вызывали никакого отклика. Но портрет из лагеря был особым. Высотой в три человеческих роста, на утреннем построении он располагался за нашими спинами; взгляд его ощущался затылком, принижал, вминал в землю. И мне чудилось, что Ленин на портрете знает, что я что-то чувствую в нем, чего не чувствуют другие, и потому не остановится, пока однажды не раздавит меня.

Лицо Ленина — губы, щеки, глаза — как бы сползло вниз, а лоб, огромный, выпуклый, набрякший силой отвердевшей мысли, занял больше половины головы. Обнаженный гигантский лоб был жуток, будто великая и страшная идея распирала череп изнутри. Когда нас строили на линейку под этим портретом, мне казалось, что голова Ленина вот-вот лопнет, а из нее выберется нечто окровавленное, что давно росло в нем, как солитер; Ленин умрет, а это нечто будет жить.

В то время мне дали читать Куна, «Мифы Древней Греции» — скорее ради картинок, чем ради текста; и снова, как и в случае с египетскими слайдами, я ощущал, что встретил нечто смутно знакомое, и снова не мог понять, почему испытываю то, что испытываю.

Ленин на плакате кого-то или что-то напоминал мне; казалось, что, разгадав этот секрет, я обрету безопасность; уже сам факт сравнения, узнавания, догадки будет спасителен.

Озарение пришло внезапно; наверное, оно было подготовлено какой-то случайной подсказкой, но ее я не помню, а помню лишь, как понял, успев еще восхититься рискованной точностью сближения, что Ленин рождает из головы революцию, как Зевс — Афину Палладу!

И тут же ощутил, что совершил некое непредусмотренное воспитанием, образованием, вообще условиями жизни действие; я вышел, как космонавт — в космос, в пространство, куда мало кто попадает.

Оказывается, мифы Древней Греции и портрет в пионерлагере — про одно! Это был мощнейший прорыв; я больше не был беззащитен перед Зевсом-Лениным, я знал, из чего он, уловил материю его образа, обрел над ним власть; конечно, отнюдь не абсолютную, но способную защитить меня от преследующего взгляда с плаката.

Но случай с Лениным был скорее исключением; чаще в отношении советских символов я ощущал то, что чувствовал в кладовке пионерлагеря — безжизненность. И сожалел о том, что мне не пришлось жить в то время, когда творились героические легенды, когда не было еще детских красных флажков и значков.

Раз в год меня водили в фотоателье у дома. Там была лошадка из розовой пластмассы, игрушечный красноармейский конь. К ней прилагались желтая пластмассовая шашка в синих ножнах, — случайные, бестолково выбранные цвета доказывали, что эта игрушка ненастоящая даже как игрушка, — и вязаная шерстяная шапочка с октябрятской звездочкой и острым верхом — как бы буденовка.

Сидя в пластмассовом седле, ты должен был вскинуть над головой пластмассовую шашку, будто устремляясь в атаку; фотограф важно командовал «вспышка», родители жмурились и довольно улыбались. Для них это было весельем, реквизит казался им соответствующим моему возрасту. Может быть, они даже хотели дать мне какие-то исторические образы, дать чувство связи с прошлым — в игровой, безопасной форме. А для меня выходила одна болезненная, обидная нелепость, словно они надо мной намеренно издевались.

Выставляя под объектив фотоаппарата с пластмассовой сабелькой в руках, показывая потом эти фото друзьям, — снимки пользовались неизменным успехом, мне обязательно говорили, что я вырасту «настоящим буденновцем», — они точно попадали в самое больное место, в мое тайное желание быть чьим-то наследником, перенять большую судьбу, подвиги и славу; подчеркивали, что все это — детские, незначащие забавы.

Пластмассовая лошадка была популярна в ателье, почему-то все отцы и матери хотели сфотографировать своих сыновей именно на ней, именно с саблей; меня снимали, а кто-то ждал своей очереди, кому-то расчесывали примятые панамой волосы. Но я-то был единственным среди всех детей, кто видел настоящую шашку!

У одного из родительских товарищей висела дома на стене в ножнах шашка его дяди, командира-красноармейца, начинавшего воевать еще в первую мировую.

Ножны были побитые, поцарапанные, неказистые, как ножки нашего старинного дачного стола, которые сто лет задевали сапогами. Сперва мне было даже жаль ее, словно она непонятно зачем пережила свой век, побиралась, бродяжничала, опустилась, и ее только по добросердечию держали на стене, не упрятав в чулан.