Выбрать главу

Но однажды, — отец в тот раз заболел и в гости к своему другу не поехал, мы были с матерью, — шашку все-таки сняли со стены и дали мне в руки. Я едва не уронил ее, настолько она была тяжела. Шашку вынули из ножен, она скрежетнула об окантовку устья — и показалась сразу вся, метр с лишком, с долгой, от гарды и почти до самого конца острия, выемкой в лезвии, студеная, с синевато-фиолетовым отливом по лезвию, с патиной закалки.

Мои глаза были на уровне рукояти, и я представил, что делает с человеческим телом эта отточенная сталь, как от одного удара, нанесенного в треть силы, я распадусь надвое, ровными половинами или наискось. Я осознал механику кавалериста, влекомого вперед вознесенной тяжестью шашки, связность движения конских ног и рубящих ударов. И ясно представил, — будто чья-то кровь взыграла во мне, — что мог бы быть солдатом Гражданской, красным конником.

«Родившиеся на коне», «слившиеся с конем в одно целое», они единым отрядом кочевали по книжкам и фильмам. Самые боеспособные части Красной армии, духи Гражданской войны, войны без фронтов, тылов и флангов, существа, проницающие маневром и лес, и степь, возникающие там, где не ждут, опрокидывающие схемы диспозиций; странные бессмертные существа, которым нипочем и время, и пространство!

Сочиненные, созданные как образ советской культурой, по мере старения все чаще обращавшейся в поисках художественного материала ко временам своей юности, своего рассвета, для меня «красные конники» были невыдуманными.

Меня заставляли оседлать пластмассовое тулово на колесиках, игрушечную конармейскую лошадку фабричного производства, а я всем сердцем стремился к настоящим вещам, которые могли бы что-то передать мне, не замечая, что ищу их весьма противоречивым способом.

Поразительно, но я был способен одновременно желать и обретения тайной книги, проникновения в пространства молчания, и превращения в героя советского эпоса — всадника из армии Буденного, партизана Великой Отечественной, сына полка, мальчика-который-подносил-патроны, связного подпольщиков, никого не выдавшего при аресте.

Этот маятник постоянно качался, я шарахался то в одну, то в другую сторону, существуя будто в двух регистрах восприятия, в двух планах бытия.

В одном вся окружающая действительность была лишь картонным очагом, скрывающим ход в истинное прошлое; из-за картона дуло порой ледяным страшным сквозняком.

Во втором тайна прошлого была не жуткой, а увлекательной, действительность же была ландшафтом скуки, тоски по большим событиям, по подвигам, словно предки совершили их все, ничего не оставив на долю потомкам.

Эти два пласта порой пересекались, причудливо взаимодействовали, но все-таки это были два разных пути. Можно сказать, что я двигался в двух разных направлениях, и реальная траектория была только суммой векторов.

Думая впоследствии об этом, я вспомнил Химеру, мифическое существо, составленное из льва, козы и змеи; символ несочетаемого, несоединимого, однако живущего и жизнестойкого. Можно сказать, что самим устройством жизни мое сознание было приучено к химеричности; я мог быть чутким, проницательным, улавливающим изъяны, отсутствия, умолчания, тайны, но как только я начинал выстраивать собственные мыслительные конструкции, большей частью выходили те же химеры — других лекал у меня не было.

СССР, постоянно редактировавший, перекраивавший собственное мифологическое прошлое, по сути был матрешкой образов и мифов, прораставших друг в друга; некоторые складывались в причинно-следственные связи, некоторые вытеснялись; и внутри этой конструкции можно было бесконечно искать правду, принимая за нее легенды предшествующей эпохи, получавшие статус «настоящего прошлого» в силу старшинства.

Ты мог погружаться в шахту, достигать все более глубоких ее уровней — не зная, что вся конструкция целиком искусственна; поэтому-то ты и не знал, куда поместить, где расположить пространства молчания — области, вытесненные за пределы советского мироздания.

И всегда был соблазн признать эти пространства несуществующими, счесть, что они есть плод воображения; искать себя только среди советских исторических мифов, полагая их чем-то реально существовавшим и существующим.

Выбирая миф, ты обретал богатейшую среду для самоидентификации, для самостроительства, для фантазии; признавая истинность пространств молчания, ты оказывался в одиночестве, в голом, безвидном месте. И этот выбор проходил как красная нить через всю твою жизнь: постоянное балансирование на грани, уклонение то в одну, то в другую сторону, мерцание, половинчатость, перепроверка чувств: кто ты — одинокий бессильный соглядатай или полноправный наследник прошлого, условный советский Тесей, которому предстоит найти под скалой сандалии и меч?