Я часто вытаскивал из своего тайника за батареей давешний осколок смальты, катал в ладонях стеклянный окатыш с запаянным золотым лепестком, — медитировал ли я, грезил или медленно обнаруживал в себе некие новые чувства?
Однажды, спрятав смальту обратно в тайник, я зашел в комнату к бабушке Тане. Там висела политическая карта СССР — вероятно, родители хотели, чтобы я, играя с бабушкой, попутно изучал географию. Бабушка взялась тогда шить лоскутное одеяло и расположилась со всеми кусками материи, ножницами, иголками и клубками ниток в кресле прямо под картой.
Я всегда смотрел на СССР как на целое; раздробленным был остальной мир, а наша одна шестая часть никак не делилась, была как слиток.
Конечно, союзные республики на карте обозначались разными цветами. Раньше я даже не обращал внимания на их различие, мне не пришло бы в голову смотреть на карту с такой точки зрения; Союз как целое абсолютно доминировал над частностями, какими бы цветами те не обозначались и какие имена не носили.
Но тут — о ужас! — я словно выпал в другое измерение, откуда СССР выглядел как то самое лоскутное одеяло, что шила бабушка Таня.
Ужас, ужас, этого не могло быть, надо мной словно кто-то жестоко посмеялся, на мгновение наградив шутовским зрением, переворачивающим привычные понятия, обращающим их в предельную противоположность. СССР не мог, не имел права выглядеть раздробленно-лоскутным, это целиком переворачивало сознание, основанное на неделимости одной шестой.
Союз, «нерушимый Союз» из гимна был для меня гарантом надежности мира в его повседневных мелочах: свет в лампочке, свекла в магазине, чернила в ручке, автобус на остановке, заварка в чайнике, звонок почтальона в дверь, новое пальто для школы — все это и был Союз. Своим существованием он удостоверял, что вода будет течь, снег — таять, сахар — растворяться, словно без него, без его неопределимой власти остановились бы и простые физические процессы.
Да, я чувствовал, что какая-то неизвестная сила оборвала жизни моих предков, похитила память о них, что три фарфоровые лягушки «Ничего не вижу. Ничего не слышу. Ничего не скажу» на бабушкином столе действительно показывают, как мы живем. Но это слабо связывалось с понятием СССР; если бы Союз можно было вообразить человеком, то я бы сказал, что человек-СССР не знает, что за странные дела творятся внутри него.
И я был бы рад забыть образ лоскутного Союза, но не мог; он крепко засел во мне, периодически возвращаясь приступами страха. И чем больше я гнал его от себя, тем яснее понимал, что привычный образ мира дал трещину и это только начало.
Единственным домашним пространством, которое я не изучил как следует, была квартира бабушки Мары. Мы всегда гостили у нее только с родителями, и все время я был под присмотром, а если и выпадали несколько минут одиночества, то что успеешь за эти минуты, особенно когда взрослые рядом, за стенкой, и в любой момент могут войти?
Но вот мать заболела тяжелым гриппом, и меня, чтобы я не заразился, отправили на осенние каникулы к бабушке Маре. А она, как оказалось, редко бывала дома, часто гуляла, отправлялась к кому-то в гости, и совершенно не настаивала, чтобы я сопровождал ее.
Поначалу я чувствовал себя неуютно в ее доме — там не было места для книг, ни полки, ни шкафчика; единственная книга, которую бабушка Мара в данный момент читала, лежала на столике у изголовья ее кровати. Меня окружало царство тканей — портьеры, половички, скатерти, салфетки, попоны для кресел; большой гардероб изнутри распирала свитая, как бутон, масса ее платьев.
Естественно, я довольно скоро обыскал две ее комнаты, но был разочарован. Кроме трофейных сервиза, шелковых покрывал и швейной машинки, все остальные вещи были словно идиоты-слуги: глупые чашки, глупые расчески, глупые зеркальца, глупые карандаши помады, иногда старые, но все равно как новорожденные, ничего не помнящие, ни о чем не могущие рассказать.
Тогда я стал следить за бабушкой Марой; дома и родители, и бабушка Таня, кажется, уже начали подозревать, что я залезаю куда не нужно, хотя объясняли это поисками сладкого. А бабушка Мара об этом не знала, мне нужно было только внимательно наблюдать за ней, и она сама приведет меня к тайнику или к вещи, значение которой я не сумел верно оценить. Хотя, честно говоря, я не был уверен в успехе — однозначная, открытая натура бабушки Мары давала не слишком много оснований полагать, что и у нее есть «второе дно».
В ее квартире был чулан, закуток рядом с туалетом, служивший своего рода сибирской ссылкой. Там-то и хранились уцелевшие вещи из прошлого: мешок синьки, керосиновая лампа «летучая мышь», чемодан хозяйственного мыла, чугунные утюги, корыта, рассохшиеся стиральные доски, сечки для капусты, мясницкий топор, прялка, бельевые корзины, отрезы суровой холстины. В этот-то чулан она и запретила мне заходить — без объяснений, просто «нельзя» и все.