Выбрать главу

Но почему же молчит бабушка? И вдруг я понял, по какой причине она выходит замуж за капитана, их объединяет в прошлом; что она и он помнят.

Оставалось только одно спасение: думать, что они оба стали жертвами чудовищных обстоятельств, они — исключение; так я и решил для себя, хотя по-прежнему не мог ответить, как такое могло произойти; есть ли это прошлое часть СССР?

Наутро я уже плохо помнил рассказ капитана, он скомкался, исковеркался в горячечных снах. Но у меня осталось ощущение, что где-то внутри меня, в помещениях моего сознания появилась дыра, колодец, который уже не закрыть, в который можно провалиться, и из его глубины сладковато пахнет отцветающей акацией.

СВЕТИЛА НА ТВЕРДИ

Я с радостью возвратился домой, стараясь не вспоминать о том, что произошло в гостях у бабушки Мары; устремился к бабушке Тане, чтобы, беседуя или играя с ней, изгнать на время, до какого-то срока, видение смертных белых лепестков.

А бабушка Таня в ту зиму, словно почувствовав произошедшие во мне перемены, взялась учить меня рисовать. Я перерисовывал открытку или изображал нашу дачу, ни гуашь, ни акварель, ни карандаши не поддавались мне, выходило плохо, но бабушку это не заботило; в обмен на мою картинку она давала мне свою. В этом и был смысл затеянной ей игры: она исподволь вводила меня в круг своих воспоминаний.

Первый ночной бой над Москвой — оранжевые линии трассеров в темно-синем небе, призрачные столбы зенитных прожекторов, немецкие самолеты, падающие подбитой мошкарой; похороны Сталина — телесный водоворот, в котором барахтаются люди, сжатые силой отверзшейся на улице воронки; немецкий дирижабль «Граф Цеппелин», летящий в Арктику в тридцатом, — гигантская серебристая сигара над Кремлем; осенний парад сорок первого на Красной площади — серые фигуры с вертикальными штрихами винтовок, возникающие из снега и в снег уходящие.

Я видел ее карандашные, пастельные наброски времен молодости — кувшины, гипсовые головы, абстрактные композиции; не скажу, чтобы в них чувствовалась рука сильного художника, но в четкости и твердости линий представало сознание рисовальщицы, для которой мир ясен, прозрачен и безопасен.

Но теперь, многие десятилетия спустя, ее манера рисовать совершенно переменилась; ее рисунки тяготели к лубку, к картинкам со стен крестьянских изб. Рисование становилось все более детским по исполнению, возникали развернутые подписи; рисунки складывались в самодельный диафильм.

Уже взрослым увидев рисунки заключенных из лагерей смерти, рисунки сосланных в дальние заполярные колонии, я узнал этот стиль — детский, будто бы сознание защищалось от пережитого, переводило его в максимально безопасные формы осмысления, отдаляло во времени, перемещало куда-то в сказочные зыбкие времена — и одновременно приручало, все-таки вводило в состав памяти.

В тот год много говорили о том, что к Земле приближается комета Галлея. Газеты и телевизор сообщали, что ее будут изучать с помощью телескопов, пошлют к ней космический зонд; комета летела как бесплатный подарок популяризаторам астрономии, как еще один праздник в скучном календаре. Я же не знал, что Галлей — это фамилия астронома, и потому Галлея была для меня — по созвучию с аллеей — женским именем самой кометы.

Я заметил, что бабушка Таня и бабушка Мара, которые крайне редко интересовались такого рода новостями — открыли ли астрономы новую туманность, запущен ли очередной космический корабль, — обе знают о комете, словно по какой-то причине помнили, когда она должна прилететь, как помнили разные юбилейные годовщины.

Бабушки как-то готовились к прилету кометы, эти приготовления не выражались ни в каких действиях, но все же были ощутимы. Бабушка Мара как-то размягчала, будто наперекор упрямому характеру отпускала давние свои обиды и печалилась, что не все успеет или сможет простить. А бабушка Таня, человек невероятного спокойствия, стала еще спокойнее, еще деликатнее, словно мысленно извинялась даже перед пылью, которую вытирала, или солью, которую бросала в суп.

Казалось, они хотят заговорить о чем-то, что-то рассказать, но боятся, что их не поймут, что их сообщение будет принято со снисходительной усмешкой, как рассказ о русалке в пруду, и молчали, будто зная, что насмешка может потом нехорошо аукнуться тому, кто так легкомысленно отнесся к предупреждению.

Я же чувствовал флюиды таинственности, исходящие от темы кометы, старался быть поближе к бабушкам — вдруг они от незаметной маеты и тревоги, забывшись, о чем-то проговорятся, объяснят свое странное ожидание?