Медленно шагая домой, я догадывался, что встречу там. Бабушка Таня уже неделю как неважно себя чувствовала. В щелку двери я видел, как бабушка садится в кресло, надевает тряпичные очки, включает похожую на ковшик лампу с длинной черной ручкой, и затемненную комнату наполняет химически-синий, потусторонний свет — ночной свет госпиталей и казарм, свет бомбоубежищ, загробный свет блокадного Ленинграда.
Бабушка облучала себя этим светом; я знал, что она якобы так лечится, но лечение с помощью синей лампы представлялось мне заранее заготовленным и не слишком убедительным объяснением истинных причин.
Просидев неподвижно положенное время, бабушка выключала лампу, снимала тряпичные очки, готовилась ко сну.
Но в тот день, когда мы рисовали комету, она не легла спать — открыла бессловесную книгу в коричневом переплете и начала писать строчку за строчкой.
И я мгновенно догадался, — крепче этой уверенности ничего не было, — что синяя лампа — медиумический прибор, что без него бабушка не сможет писать то, что она пишет; синий цвет рисунка, синий цвет лампы — все сошлось.
Я понимал, что ее рукопись — воспоминания; особенные воспоминания, раз для того, чтобы их окликнуть, призвать, перевести в густой фиолет чернил, необходимо специально готовиться, устраивать ритуал самоослепления.
Слепота выпячивалась набухшими тряпичными почками на месте глаз, синий свет облекал лицо, впитывался в поры кожи, ощущался ноздрями, ушами, волосами, делал лицо зримым для умерших, с которыми бабушка могла говорить, — губы ее часто шевелились, произнося неслышные мне слова, — но которых она не имела права видеть, на то наложен был запрет.
Теперь всякий вечер я старался оказаться у ее двери, мельком взглянуть на синее сияние, но пока не думал спросить ее, о чем она пишет, или без спросу залезть в конторку и открыть книгу. Если я спрошу, бабушка ничего не ответит или скажет, что мне нужно подрасти. А если я сам, обманув ее, прочту — окажется, что я буду читать какой-то другой, ненастоящий, поверхностный текст, каким обернется для меня, не имеющего допуска или ключа, текст настоящий.
Может быть, если бы бабушка печатала свой текст, то типовой печатный шрифт лишил бы книгу ее силы; но бабушка, хотя умела и любила печатать, писала от руки, резким почерком редактора, привыкшего не писать свое, а править чужое. Собственно, текст и представлял собой редактирование меня, переписывание набело случайного, изобилующего неточностями и упущениями черновика.
Текст о прошлом, который обладает властью над будущим; я почти физически ощущал эту отсроченную власть, эти здесь и сейчас создающиеся перемены.
Насколько я знаю, бабушка Таня не показывала написанного ни отцу, ни матери; и они оба молчаливо признали ее право на уединенность, а может быть, и не спешили узнать что-то новое о прошлом, благоразумно откладывая этот момент. Не исключено, что они все-таки спросили бы ее о рукописи, но произошли события, отодвинувшие для них на второй план любые тексты.
ВОСПИТАНИЕ УСАДЬБОЙ
Под утро зазвонил телефон, отец прошел по комнате, подсвечивая себе карманным фонариком, из-за притворенной двери в коридор тихо зазвучали странные, неизвестные слова — реактор, изотопы, лучевая болезнь. Находясь в полусне, еще ощущая под сомкнутыми веками свет отцовского фонарика, вовлекаясь в медленное колыхание берез за окном, я грезил этой лучевой болезнью, она представлялась мне свечением, исходящим из тела, столь нестерпимым, что другие люди слепнут, а тот, чье тело исторгает лучи, вовсе не страдает, становится газом, частицей солнца, сохраняя разум и язык. Отец все не возвращался, и говорить, кажется, стал тише, а потом, положив трубку, ушел на кухню и сидел там неподвижно в темноте, но долго ли, я не знал — заснул.
Наутро — редчайший случай — мне было велено не идти в школу и не выходить из дома. Отец и мать уехали, бабушка Таня ничего не знала, и я сидел в квартире, включая порой радио — я уже знал, что, если отцу звонят ночью, на следующий день или через день по радио и по телевизору, может быть, передадут новость о землетрясении или железнодорожной катастрофе, но нужно быть бдительным, чтобы ее заметить, она мелькнет, произнесенная бестревожным голосом, и затеряется среди юморесок, результатов хоккейных матчей и лотерейных тиражей. Но ни радио, ни телевизор, ни газеты ничего не сообщили.
Так повторилось и на следующий день. Отец и мать не ночевали дома, я не ходил в школу, и только на третий день возникло слово Чернобыль.