Бабушка Таня, уловив мое настроение, стала водить меня на прогулки в парк Кузьминки. Она словно направляла меня на внутреннем пути, подсказывала выход из порочного круга мыслей; и я сам не заметил, как успокоился душой, старый парк помог мне.
Наверное, каждые выходные гуляли мы там; и когда спустя двадцать лет разлуки я снова оказался в усадьбе, разрешилась некая часть загадки, которую представляет для человека его способ восприятия и чувствования: почему именно так, а не иначе, почему именно таковы нюансы, детали, исключения?
Я знал советские парки культуры и отдыха с их эстрадами и каруселями, а парк Кузьминской усадьбы воспроизводил сквозь время несуществующий уже человеческий тип, вырабатывал, как лаборатория, человека с другим зрением, другим эстетическим чувством.
Я день за днем гулял по силовым линиям тропинок, даже не подозревая, что вот — сад английской планировки, а вот — французской, что весь огромный ансамбль с тремя прудами, плотинами, камнями у воды образует единое целое. И день за днем парк, устроенный как совокупность точек и перспектив зрения, отлаженный, как театральная машинерия, сменяющая один вид другим, создавал меня.
Пусть и устроенный по некоторому шаблону, он действовал так, чтобы в каждом впечатлении обнаружить и развить не типическое, а индивидуальное. В каждом его виде, в каждом пейзаже было что-то, требующее всматривания; парк состоял из пейзажных нюансов, углублений и вариаций темы, любой вид был не статичен, а благодаря извилистым прудам продолжался, как фраза, конец которой нельзя предугадать по началу.
Даже сама оснастка парка, та, что уцелела, — мостки, беседки, пристани с оградами, скамьи, павильоны — подчеркивала единичность человеческой фигуры; среди наигранной бодрости, неунывающей веселости, маршевых громких ритмов возникал оазис, исповедующий совсем другие, непризнанные чувства: грусть, меланхолию, то, в чем человек обособляется. Ты на что-то смотрел, а зеркала воды возвращали тебе себя-смотрящего.
Спустя двадцать лет, проходя прежними тропами, я узнавал не место, а состав своей чувственности; вода в водостоке плотины, темные камни, песок, сосны, запахи хвои и осенней листвы, свет солнца — они были как бы исходными понятиями, через которые я впоследствии усваивал всякую другую воду, свет, песок. В течении, свечении, запахах, в колебаниях волн я распознавал свой способ чувствовать, как иногда в полете листьев, гонимых ветром, видишь не листья, а контур ветра, подвижный его слепок.
И все это сложилось там, в Кузьминках, весной года кометы; не уберегло от новых химер мысли, но дало возможность впоследствии их преодолеть.
ВЕЧНАЯ ПУЛЯ
Когда отец, возвратившись из Чернобыля, перешагнул порог квартиры, он отстранил меня, мать и бабушку, не позволив прикоснуться к себе. Он знал, что чист в смысле радиации, но опаска оказалась сильнее; несколько дней мы жили так, словно он — прокаженный. И бабушка Таня, обычно не выказывавшая материнских чувств, вдруг стала внимательнее к нему, смотрела на него с грустью, будто жалела о чем-то упущенном, что-то хотела рассказать, но не могла найти слов или не знала, как начать, какой момент выбрать.
На третий день к нам приехал Константин Александрович, двоюродный брат матери, сыщик, генерал-майор милиции, самый высокий человек моего детства. Он, видимо, хотел из первых уст узнать о происходящем в Чернобыле, ведь всей правды не сообщали и ему, одному из первых чинов в столичном уголовном розыске.
Мы редко виделись с ним, он появлялся на час или полтора, а затем телефонный звонок срывал его куда-то; у подъезда ждала черная «Волга» с антенной спецсвязи.
Седоволосый, высокий, широкий в плечах, словно созданный для пространств гигантских строек, для огромной работы, останавливающейся, если не прилагать бурлацкого усилия, «Эх, дубинушка, ухнем!», — казалось, он иногда со скрытым удивлением оглядывает себя, генерала, сыщика из лучших мастеров дела: когда это я успел им стать?
Лицо его было в каком-то смысле кинематографичным или плакатным, словно он, поднимаясь по ступеням служебной милицейской лестницы, физиономически эволюционировал согласно художественному канону, по которому у офицера милиции должно было быть особое, понимающее лицо, ведь он смотрит одним взглядом в два мира, мир граждан и мир преступников. Или в нем оформился некий тип эпохи, тип человека, который борется со злом античеловеческим, а не антисоветским, и за счет этого вырастает в крупную личность.