Выбрать главу

Отец рассказывал, что на пол вертолета, облетавшего взорвавшийся реактор, клали свинцовые листы, чтобы защититься от радиации. Константин Александрович сказал что-то вроде «да, метод опробованный»; отец заинтересовался — он думал, что трюк со свинцовыми листами изобрели в Чернобыле.

— Мы, когда в Чечено-Ингушетии летали, также на пол металл стелили, только не свинец, а сталь, — как-то неохотно пояснил генерал. — Вертолетов бронированных тогда не было, а когда снизу, из ущелья, из автоматов бьют…

Я пересказывал разговор на ухо бабушке Тане; два или три года назад милиция проводила на Кавказе облавы в горах, искала схроны; а началось все с крупных краж золота на колымских приисках, откуда следы привели в Чечено-Ингушетию.

То, что описывал генерал, было войной, хотя ни он, ни отец этого слова не произносили; засады, перестрелки, бандиты, которых было так много, что их впору было называть партизанами. Я недоумевал: как же мирный Кавказ, джигит в бурке на пачке генеральского «Казбека», «Нарзан», который пьет после Чернобыля отец? А бабушка Таня смотрела так, будто сказанное генералом для нее не новость. Это, кажется, немного задело Константина Александровича, и он вывернул правый карман кителя, выложил на стол кусочек металла, смятый, будто пережеванный и выплюнутый смертной пастью.

— Вот, пуля лист пробила, — сказал Константин Александрович на ухо бабушке Тане. — Пробила и на излете под сердце мне тюкнула, только синяк остался. Ношу с тех пор с собой.

Бабушка легко поднялась, прошла к себе в комнату, стала рыться в круглых, плетенных из лыка коробах, где хранились ее шитье и вязанье. Вернулась — и положила на стол небольшой, с четверть носового платка размером, кусок заскорузлого мундирного сукна с рваной дыркой по центру.

От него, как от кусочка мозаики, можно было отстроить в разные стороны полотно, грубое, написанное грязью, потом, кровью, пороховой копотью. Целый мир, солдатский, перехлестнутый ремнями ранца, придавленный тяжелым ободом пушечного колеса, разворачивался из обрывка старого мундира. А дыра в центре все сворачивала, поглощала; чудилось, что в эту дыру может быть утянуто, как пропускаемая через колечко шаль, все мироздание.

Они лежали рядом, кусок сукна и пуля, ударившая в грудь Константина Александровича; они подходили друг к другу, как замок и ключ. И мне вдруг нестерпимо, — о, как я понял потом смысл желания Фомы, — захотелось пропустить пулю через отверстие в старой ткани.

— Мундир прадеда, — сказала бабушка, глядя на изумившегося генерала. — Все, что осталось. Он погиб на Кавказе. В прошлом веке. Тоже был генералом, — бабушка, будто извиняясь, тонко улыбнулась, — сражен чеченской пулей, как нам говорили в детстве, именно так — «сражен»; нас воспитывали поэтически. Потом мундир пришлось сжечь, эполеты, старое офицерство, такое не одобрялось. Мы с сестрой вырезали этот лоскут, хранили. Она передала его эвакуировавшимся из Ленинграда. Они нашли меня в сорок седьмом. Ничего от себя не передала, не уберегла, только лоскут этот злосчастный…

Отец и генерал смотрели с недоверием и детским каким-то ужасом; кажется, они хотели того же, что и я — совместить пулю и дырку в сукне.

А мне казалось, что я вижу невозможную вещь, — вечную пулю, всегда одну и ту же, — нет двух пуль, да и не нужно, — являющуюся, как перст судьбы, и редко кто, кроме врачей, может держать ее в руках. Мне хотелось крикнуть — осторожнее с ней, как с ртутью, как с детонатором, не надо хранить ее под сердцем, она ни от чего не убережет! Ей одинаково подходят и винтовка, и автомат, и старинное ружье; она — та первая пуля, с которой начинаются войны.

Мне вспомнился Лермонтов, которого читала бабушка, —

…От Урала до Дуная, До большой реки, Колыхаясь и сверкая, Движутся полки; Веют белые султаны, Как степной ковыль, Мчатся пестрые уланы, Подымая пыль; Боевые батальоны Тесно в ряд идут, Впереди несут знамены, В барабаны бьют; Батареи медным строем Скачут и гремят, И, дымясь, как перед боем, Фитили горят. И, испытанный трудами Бури боевой, Их ведет, грозя очами, Генерал седой… —

я повторял стихи про себя, прося, чтобы Лермонтов остался только стихами и седой генерал грозил очами только бумажным каким-то врагам; ничего не стронулось от Урала до Дуная, и полки никуда не шли.

Однако стихи словно декламировали сами себя, и я помимо воли снова произнес: