Выбрать главу
…От Урала до Дуная, До большой реки, Колыхаясь и сверкая, Движутся полки…

Оказалось, надо приложить определенное усилие, чтобы остановить стихотворение, будто оно, как марширующая под барабанный бой солдатская колонна, слышит только само себя, само себя подгоняет, отбивает рифмой ритм.

Жестокое предопределение чувствовалось в этих непримиримых строках, и я затосковал сердцем.

— Царский генерал, — сказал в это время Константин Александрович. — Царский генерал…

И словно в замедленной съемке просунул пулю в отверстие в мундире. Отец сидел смущенный, ведь он тоже ничего не знал о предке-генерале, тоже, как и я, не заглядывал за границу 1917-го года, хотя родился в сорок первом. Кажется, он собирался даже, когда Константин Александрович уйдет, серьезно поговорить с бабушкой Таней, объяснить, что нельзя так неожиданно, ни с того ни с сего, открывать такие секреты, это неловко, неудобно… А бабушка, не замечая реакции отца, едва заметно улыбалась своим мыслям, была рада, что наконец-то посвятила его в семейную тайну, словно он, возвратившись из Чернобыля, стал другим человеком, имеющим право знать.

А я, удивившись простоте и легкости, с которыми бабушка открыла секрет, понял это по-своему. Я не знал, в какой срок пишутся книги, и уверился, что бабушка уже закончила свои воспоминания, осененные светом синей лампы, — как еще объяснить приоткрывшийся занавес молчания?

Она почти месяц сидела над ними; месяца, думалось мне, достаточно, чтобы рассказать все-все-все, залезть во все закоулки памяти, ведь мне для этого понадобилось бы дня два или три, никак не больше. Возбужденный, растерянный, я хотел знать все про погибшего на Кавказе генерала, я не мог уже ждать, боялся, что бабушка так и будет, как фокусник, доставать из своих тайников частицы прошлого, но не покажет мне целой картины; будет мучить меня внезапными откровениями, словно уколами или ударами электрошока.

Я забыл свое же собственное ощущение, что нельзя ее торопить, нельзя показывать, что я слежу за ней и терпение мое на исходе; забыл ощущение молчаливого уговора, ощущение, что длительность ожидания и есть главное испытание, которое я должен выдержать.

Убедив сам себя, что бабушка уже хочет показать мне рукописную книгу, только не знает, как подать знак, перед сном я смело пошел к ней и спросил: можно мне почитать? Но бабушка отстранилась, сделала вид, что не понимает, о чем я, поправила очки, разочарованно посмотрела на меня: что же ты, разве ты не понимаешь… А я, упорствуя в глупой уверенности, что книга написана, переспросил: можно или нет?

Бабушка молча покачала головой: нет. Я чувствовал, что ей неуютно, она жалеет, что показала мне секрет книги, и мы все, живущие в квартире, сейчас словно ополчились на нее, невольно чего-то требуем, а она хочет спрятаться, исчезнуть, но ей некуда пойти, некуда унести рукопись.

Но мои желание и обида были слишком велики; вместо того, чтобы попросить прощения, я повернулся и ушел. Это для меня, для меня, — нашептывал проснувшийся бесенок внутри, — почему она не хочет мне показать?

На следующий день я дождался, пока бабушка уйдет на кухню, и пробрался в ее комнату. Книга в коричневом переплете словно специально лежала на столе, из нее торчала закладка — близко, слишком близко к верхней странице обложки. Я успел обратить на это внимание, успел понять, что бабушка только в самом начале труда и пути, но руки уже сами открыли книгу.

«Моему дорогому внуку, — прочел я посвящение, — моему дорогому внуку, когда меня уже не будет на свете». Сердце обжег стыд; я обернулся — в дверном проеме стояла бабушка.

Она без слов подошла, взяла у меня книгу, убрала ее в конторку, где хранились ее бумаги, и заперла конторку на ключик, всегда висевший у нее на шее, как крестик. А ручку, которой писала, подняла со стола и, туго надев колпачок, опустила в стаканчик с карандашами. Ручка звякнула о дно стакана, и стало бесповоротно ясно: книги не будет. Я сам все испортил, оборвал в самом начале. Книги не будет. Бабушка села, придвинула к себе газету с кроссвордом, — она никогда их не разгадывала, — машинально взяла ту же ручку, передумала, вытащила карандаш… и пододвинула на край стола статуэтку трех лягушек.

Ничего не вижу.

Ничего не слышу.

Ничего не скажу.

Наверное, мне нужно было броситься перед ней на колени, умолять о прощении. Но срыв от неоправдавшихся надежд был слишком глубок, и меня внутренне развернуло на сто восемьдесят градусов. Не нужно мне никакой книги, не нужно бессмысленного ожидания! Я в мгновение отрекся от бабушки Тани, стал внуком бабушки Мары, которая пришла бы в ужас от известия о предке — царском генерале, внуком деда Трофима, храбреца танкиста, внуком деда Михаила — воображаемого разведчика, солдата тайной войны, перебежал на их сторону, как дезертир.