Вода большой реки, взбудораженная бурлением насосов, выдавала свои тайны; запах ее — запах ила, раков и пиявок, щучий, налимий дух, осаждался водяной взвесью на коже. И мне почудилось, что если мы потом всплывем, — там, за черными воротами, — то всплывем мы уже в мире, похожем на мир сказочного речного царя, где в туманном небе иногда мелькает нижний край рыбацкой сети.
Теплоход прекратил опускаться; бесшумно начали открываться створки ворот. Корабль тронулся вперед, поплыли мимо изъеденные водой стены; рыбья их вонь, тина, какие-то хрящеватые выпуклости и впадины — все это было похоже на стенки огромного желудка.
Наутро я долго не хотел выходить из каюты на завтрак, чтобы нечаянно не обнаружить, что мое предощущение подтвердилось — мы вплыли в подводное царство; только к обеду мать уговорила меня подняться в ресторан.
Места вдоль стен были уже заняты, а в центре ресторана, под стеклянным куполом, собиравшим, как линза, солнечные лучи, стояли несколько сдвинутых столов, строго сервированных; с серебряного подноса на меня смотрела вываренным глазом голова осетра. Огромная, как чайник, голова с приподнятыми жаберными крышками, открывающими студенистые внутренности; с приоткрытой, будто вот-вот заговорит, пастью; глаз, помертвелый — и все же зрячий; размером с пуговицу пальто, идеально круглый, с черным зрачком посредине.
Тело осетра — от первых плавников до хвоста — было разрезано на равные части и выложено вокруг головы. Блестел, блестел серебряный траурный поднос; ошпаренная кипятком голова тоже была тускло-серебряной; из-за формы, похожей на остроконечный шлем, она казалась головой убитого рыбьего витязя — или витязя, обернувшегося рыбой; убитого, разрубленного на тридцать три части. Осетр смотрел пусто и страшно — не еда, не блюдо, не угощенье, а самый натуральный мертвец, поданный к столу победивших и погубивших его.
Сейчас я догадываюсь, что в тот день праздновали день рождения крупного чиновника круизного флота; обычные пассажиры к столикам в центре не подходили, сторонясь грядущего начальственного праздника, и оттого голова осетра торчала среди белой крахмальной пустоты.
Но тогда я увидел только знак, что моя догадка верна — вот он, мертвый рыбий царь, мы в его потусторонних владениях. Увернувшись от материнской руки, я стремглав побежал на палубу, чтобы увидеть, наконец, то, от чего прятался, ввергнуть себя в речную пучину, раз мы уж все равно в ней.
Волга обрушилась на меня; я узрел великое течение воды, которое уже нельзя было назвать рекой. Центростремительное тяготение гигантской равнины собрало бесчисленные ручьи, речушки и реки, поименованные на десятках языков, языков мшаных, древесных, которыми хохочет леший и хихикает кикимора; и Волга была материком движущейся воды, речным континентом, вознесенным над низкой потерянной землей, над дальними черточками берегов.
Вся моя предшествующая жизнь казалась мне теперь заторможенным, замороженным существованием. И я с внутренним восторгом ощутил, что не только Волга движется, — моя судьба, которую я прежде почти не чувствовал, вдруг тоже двинулась; и источник, и сила этого движения были во мне самом.
Я побежал на корму корабля, туда, где выхлестывала из-под винтов кипящая вода, словно киль судна, разрезав гладкую поверхность реки, высвободил ее скрытые силы, и само естество воды ярилось, бунтовало, опадая пеной.
Туда, в эту водяную борозду, словно семена, я бросал слово «судьба», бросал несчетное количество раз, и мне чудилось, что, услышав его, волны бугрятся мощнее и неистовее. Судьба! Судьба! Судьба! — кричал я, пока не понял, что сорвал голос и уже не знаю, зачем кричу, почему обращен лицом к воде, рвущейся из-под винтов.
Выдохнув, отойдя от борта, я ощутил вдруг: что-то изменилось. Куда бы я ни пошел, где бы я ни был, я всегда чувствовал, где в этот момент находятся родители и бабушки, насколько я удален от них или близок к ним; они были точками отсчета, светом маяков.
Маяки погасли, прежнее ощущение пропало.
Я был один.
ЗНАМЕНИЕ МЕРТВОГО ЦАРЕВИЧА
Мать простыла, разыскивая меня по всему теплоходу, и в Угличе, в конечной точке рейса, на берег не сошла, отправив меня со своей подругой.
Подруга была из тех женщин, что всюду вносят неуют — как если бы они работали плакальщицами на похоронах и все об этом знали. Суетливая, резкая, она вела меня за руку, но, поскольку детей у нее не было, вела не по-матерински, а словно собиралась сдать в детприемник. От ее походки и повадки, от пристани и сходен, от пространства волжской воды за спиной всплыли в памяти давние разговоры-воспоминания бабушки Мары об эвакуации куда-то под Энгельс, на Волгу, какие-то выхваченные из чужой памяти образы — тюки, мешки, пустыня вод, крик младенцев, неприветливые дома.