Выбрать главу

Я замер. Константин Александрович говорил то, чего не мог знать. Это была моя тайна: я срезал такие ореховые пруты и прятал в крапиве за забором, они были моим оружием против запутанного, завешанного паутиной, дремучего леса. С таким прутом, превращенным в шпагу, в меч, словно с заемной смелостью, входил я в густоту чащи и знал, что она не властна надо мной.

Константин Александрович рассказал об усиленных кордонах на всех пригородных станциях нашего направления; о военных вертолетах, облетающих местность; о солдатах, прочесывающих леса; о проверках картотек, о десятках уже, по ходу расследования, раскрытых преступлений; о специальных милицейских постах, маскирующихся под грибников, купающихся, рыбаков; о группе немедленного реагирования, готовой выехать по любому сигналу; о том, что дело на контроле и в МУРе, который привлекли помочь областному угрозыску, и лично у министра внутренних дел; о том, что убийцу наверняка вот-вот поймают, кольцо сжимается, он обязательно совершит какую-то ошибку, которая позволит его опознать.

При этом родители не думали о том, чтобы увезти меня с дачи и оставить в городе, пока маньяка не поймают. Никто даже не заговорил на эту тему. Наоборот, они сидели придавленные, беспомощные, мать переживала, сжимала пальцы, приподнимала руки, будто молила кого-то свирепого о пощаде.

И я понял, что где-то уже видел такие движения, такие материнские мольбы; вспомнил альбом репродукций Дрезденской галереи, привезенный отцом из ГДР, который я тайком листал; картину Брейгеля Старшего, где были снег, рыжие кирпичные дома, хмурое небо, псы, деревья — и люди в красном на конях, рассыпавшиеся по деревне, волокущие за руки женщин, убивающие младенцев.

Отцы и матери на картине так же всплескивали руками, падали на колени у стремени, безучастно смотрели в сторону желтых проталин, плакали у стен домов. Никто не вступился, не схватился за вилы или косу, жители деревни выказывали не покорность даже, а изначальную готовность принять самое глубокое страдание.

Я бы, может, и хотел уехать с дачи, но родители не могли сломать привычный ритм жизни, поступить иначе, чем всегда, резко и жестко — об этом не шло и речи. Взрослые беспокоились об опасности, грозящей ребенку, но оглядывались на соседей, тоже живших на дачах с детьми, убеждали себя не поддаваться панике — словно и здесь играла свою роль привычка терпеть и подчиняться власти, имеющей форму обстоятельств, ожидать своей судьбы, как те мужчины и женщины на картине Брейгеля. А властью был Мистер, Мистер-приходящий-из-леса, Мистер-забирающий-детей. Никто из дачных обитателей не тронулся с места, никто не увез ребенка, все жили, будто загипнотизированные удавом.

Чем уверенней Константин Александрович говорил о постах, вертолетах и спецгруппах, тем яснее я понимал, что он просто успокаивает родителей. Вопреки запрету я ходил в лес, гулял по окрестностям, еще не зная, зачем я это делаю, только напитываясь впечатлениями, которые потом должны были подсказать мне некое действие.

И, например, собирая землянику на солнечной стороне железнодорожной насыпи, где отстаивались вдалеке от станции в ожидании переформировки грузовые составы, я чувствовал порой, как зловеще липко пахнет протекший на гравий мазут, как странно хищными выглядят красные, усеянные мельчайшими волосками рыльца ягод, как темна вода в пруду и как лес, отражающийся в ней, так же отражается и во взгляде, не пропуская зрение внутрь себя, словно вся природа была заодно с Мистером.

Гараж… Машина… Погреб… Останки… Нельзя сказать, чтобы я не верил словам генерал-майора, но почему-то мне казалось, что он что-то недоговаривает или не понимает. Мистер уже успел стать для меня существом потусторонним, и логичные, ясные выкладки Константина Александровича, толковавшего о существе из плоти и крови, противоречили моим размышлениям; мне чудилось, что я вижу дальше, глубже, чем старый сыщик.

— Солдатские патрули наверняка его встречали, — сказал Константин Александрович. — Может, и не раз. Но он простой, хороший советский человек. Его не узнать.