Чем более тихим, успокоенным представало кладбище в ясный осенний день, тем страшнее, глубже и упорней казалась подземная борьба, заменившая вечность не верившим в нее. Кладбищенская земля, взопрелая, изрытая, часто проваливалась, вспучивалась, выворачивала камни, топила в себе ограды, наклоняла памятники, выдавливала наружу древесные корни — и мнилось, что это следы подземных атак: не помнящие себя, распознающие лишь вражеское, покойники роют ногтями подземные ходы, штурмуют склепы, вламываются в чужие истлевшие гробы.
И вдруг гулко и страшно, мгновенно набрав силу, звучали над кладбищем аэродинамические трубы соседнего авиационного завода, где еще в войну испытывали истребители, обдувая их сжатым воздухом. Ревел доисторический зверь, мастодонт из мастодонтов, голос его был больше кладбища, больше города, он останавливал даже глухую подземную войну, подвешивал в пустоте сбившееся с такта сердце; мощь звука достигала таких величин, что становилась звуком мощи.
А родители как ни в чем не бывало убирали участок, соскребали постоянно расползающийся мох со скромных плит, выметали листья. Я же убеждался: да, мир построен на разладе, да, мои ощущения правдивы, как правдиво ощущение близости ненастья, высокого давления, грозовой наэлектризованности воздуха. Рев аэродинамических труб над могилами родных становился звуком прошлого, звуком истории, звуком ее беспощадной стихии, и я почти благодарно вслушивался в него. Он физически внятно объяснял мне, какие силы разрывали, давили, кромсали нашу семью, эхо каких событий живет в ней; срывал покровы, обнажая самое нутро, самую суть.
НАСЛЕДСТВО МЕРТВЫХ
С рождением ребенка наново пробуждается семейный рок, вступают в действие его отсроченные силы; меняется рисунок отношений, ибо теперь в них есть новый центр притяжения.
Все, что связывает людей, приязни, распри, неразрешимые противоречия, ставшие уже формой существования, — теряет статичность, переходит в действенную фазу. Над колыбелью младенца сталкиваются не только воли и характеры, но и все это совокупное наследие, которому предстоит либо пребыть в нем, в ребенке, неизменным, либо «сняться», либо исчерпаться в жизни нового существа.
Но каждая, вероятно, семья СССР оказалась «перегружена» историей; семейное пространство ни от чего не защищало, утратило всякую автономию. Слишком многие погибали, умирали раньше естественного срока, и семья существовала под историческим обстрелом, постоянно подстраиваясь под интенсивность потерь, перекраивая себя, находя вынужденную замену выбывшим значимым фигурам.
Наверное, так существует любая семья в любое время. Но есть, видимо, пороговое значение потерь, за которым происходит качественная перемена. Семья перестает быть развернутым во времени совместным бытием, построенным на ценностях и смыслах, упрощается, переходит к реактивному существованию, к обитанию внутри непрозрачных зон, где можно укрыться от времени и государства.
Такая семья существует как фокус исторических и социальных разломов. И ее «разрешающая способность», ее примирительный потенциал ниже, чем сложность социально-исторической конфигурации, которая на нее проецируется; число наличных противоречий заведомо превышает возможности их снятия.
Ты рождаешься внутри определенных отношений, становящихся для тебя «семьей» просто в силу инерции языка: отец, мать, бабушки, сын, внук. В них есть близость, тепло, искренние чувства. Но, по сути, они есть многослойный, сложно организованный конфликт, тем более непримиримый, что конфликтность не от личностных качеств. Жизнь ребенка в такой семье совершенно не обязательно ужасна, он может быть всеми любим и обласкан, но он все равно чувствует, что под покровом бытового сосуществования, согласованности совместной жизни, достигнутой как навык, лежат тектонически активные пласты, пропитанные отнюдь не символической кровью.
Ребенок растет в поле конфликта, который превышает его познавательные способности, его горизонты понимания; он вырастает по сложной форме этого конфликта, наследуя историческую тревогу как фон и среду жизни.
Имя и фамилия — первая, самая крепкая связь с семьей; но часто мне вовсе не хотелось иметь ни имени, ни фамилии; я пугался, когда видел, что мое имя куда-то вписывают, оно остается где-то среди бумаг, например в регистратуре поликлиники, уже недоступное и неподвластное мне, но «сигналящее» о моем существовании.