Сок ягоды, созревающей во влажной духоте за два-три дня, въелся глубоко в кожу. Опустив испачканные руки, сторож стоял, отдыхая, в пустоте перекрестка лесных просек у красного квартального столба. В малиннике отсвечивали матовым исподом листья заломленных малиновых кустов, и казалось, минуту назад там кто-то дрался, метался, пытаясь высвободиться, отсюда — разор, сломанные ветви. Сторож стоял, перекуривая, утирая пот, но виделось, что не малину он там собирал, что в глубине листвы, скрытое ветвями, лежит чье-то тело.
В один из дней я забрался совсем глубоко в лес, туда, куда мы лишь изредка доходили с родителями, когда осенью на пнях и трухлявых валежинах высыпали опята; там росли высокие, тяжеловесные, далеко друг от друга отстоящие ели. Они затеняли землю, не давая пробиться подлеску, понизу стелился мох, и в пространстве между землей и нижними отсохшими ветвями скопился незримый дневной сумрак, подпитывающийся бесконечным тлением опавшей хвои.
Прель, кисловатая сырость были в воздухе, меж еловых корней разрасталась трехлистная кислица. Из прогнившей колоды выперли сморщенные, как мозг, желтые грибы; ведьмиными кругами торчали по земле бледные поганки, отороченные по краю шляпки трупной белесой зеленью. Я шел, и мне казалось, что мое присутствие оживляет ведьмины круги, они ширятся, разбегаются, как капли на воде, старый еловый лес раздвигается, открывая мне коридор, путь в глубину чащобы.
За деревьями что-то мелькнуло: бродяжье логово из досок и рубероида, устроенное в старом танковом окопе. Возникло ощущение, что в логове кто-то или что-то есть; не обязательно человек, животное, может быть, топор, нож, гвоздь, молоток, который прикидывается просто украденным, а на самом деле им проломили кому-то голову.
Вдруг как спасение пришла мысль, что бродяжья землянка сделана в танковом окопе, где стоял, может быть, Т-34, а значит, место, пусть и оскверненное, не может быть окончательно дурным. Представив себе танк, замаскированный ветками, размесивший гусеницами податливую лесную грязь, я шагнул внутрь.
Изнутри бродяжья хижина казалась желудком гигантского зверя; с потолка свешивались тонкие древесные корни, похожие на кровеносные сосуды или щупальца; от стен пахло гнилью и сыростью земляной утробы. Когда глаза привыкли к сумраку, я рассмотрел нары у стены, человечьи гнезда из засаленного тряпья, пол, заваленный на глубину щиколотки объедками, бутылками, консервными банками, окурками, гнилыми капустными листьями — наверное, украли в магазине на станции кочны. На высоком и толстом чурбаке теснились десятки свечных огарков с мертвыми, мучительно изогнутыми рыльцами фитилей, все было засыпано горелыми спичками.
Здесь ли прячется Мистер? Внезапно мне стало так страшно, что я побежал, не разбирая дороги, домой, представляя, как умираю там, раненый, среди гнили и грязи; эта отвратительная смерть явилась мне так реально, что я отступился внутренне от намерения поймать Мистера. Мне казалось, что и Иван, прежде с восхищением слушавший мои истории про безголового почтальона или сторожа с окровавленными руками, повторявший, что я все ближе и ближе к цели, что у меня верный взгляд, теперь как-то устал, разочаровался в охоте, будто думает, что ошибся во мне, я — не тот, кто способен опознать Мистера. И я лишь большим усилием воли запретил себе пойти к Ивану и отказаться от поисков; еще один день, сказал я себе, еще один день, еще одна попытка, а потом — все.
И вот назавтра я шел по шоссе; был тот послеобеденный час, когда в жару пусты дворы и дороги, и сон, тянущийся, как слюна изо рта идиота, сон без сновидений, без чувств, погружает окрестность в какой-то теплый крахмальный кисель. Люди, псы, птицы, кошки — все попрятались, все убрались в тень, и только мухи сомнамбулически бродят по равнинам обеденных столов, карабкаются на фарфоровый или стеклянно-резной храм сахарницы, на пористые глыбы хлебных крошек, обходят кругом озера тазов, где замочена — вымыть позже, когда спадет жара, — посуда.