Он подошел сзади, положил руку мне на плечо, пощекотал ребра лезвием ножа; развернул меня к себе, приложил к носу кончик тонкого никелированного скальпеля; глаза мои сфокусировались на блестящем лезвии, оно ослепило меня.
— Вот, блядь, хренова погода! — За спиной «зоотехника», близко-близко, не услышанные за дождем, разухабисто и беззлобно переругивались, карабкаясь на мусорную кучу, несколько человек.
«Зоотехника» ударило под дых матерщиной, словно он никогда не ругался на людях, изображая воспитанного, «положительного» человека, да и наедине с собой не мог отвести душу в грязном слове, все выходило нелепо и жалко, будто у несмышленыша.
Он мгновенно ослаб, будто стал ребенком, громкие развязные голоса напоминали ему о чем-то, и он опустил руки. Из-за мусорной кучи вылезли четверо бродяг, совсем молодые, хотя испитые ребята, похоже, солдаты — дезертиры. «Зоотехник» всхлипнул, произнес странное «ыыыыыуууу», будто внутри у него застонали от боли печень или почки.
Оцепенение спало, и я, оттолкнув плечом «зоотехника», напролом через крапиву рванулся к бродягам, поскользнулся, распорол руку о консервную банку, но вскочил, помчался. Сзади хлопнула дверь машины, завелся мотор, затрещали кусты, ухнула подвеска на ухабе…
Очнулся я на нарах в бродяжьей землянке, той самой, куда с опаской входил, думая, не здесь ли скрывается Мистер.
— Ты как, малой? — спросил один. — Где твой дом? Это че за чудо было?
— Это был Мистер, — ответил я, едва выговаривая слова.
— А мы просто за пленкой пошли, заливать нас стало, — изумленно выдохнули в темноте.
— Надо в ментовку звонить, парень, — решил первый. — Пошли, мы тебя отведем. Только про нас ни слова, ладно? Скажешь, сам вырвался, хорошо?
Меня сопроводили до лесного забора участка, перевязали руку какой-то грязной тряпкой; дождь уже давно прекратился, сияло солнце, вода с кустов омыла руки и лица; дезертиры оказались еще моложе, чем представлялись в землянке, лет восемнадцати, первый год службы.
— Слушай, вынеси нам чего-нибудь пожрать, а? — попросил один, самый малорослый. — На грядках нет еще ни хрена. Вынеси, а?
Я пробрался в погреб за домом, вытащил наполовину полный мешок картошки, отволок к лесу. Четверо подхватили мешок, сказали — «ну, давай звони, парень», — бросились прочь, предчувствуя, наверное, скорые милицейские облавы и прочесывание лесов.
Бабушка Мара еще спала у себя в комнате.
Я поднялся на чердак, собираясь с силами, чтобы разбудить ее и во всем признаться, сел у окна.
Иван. Я думал о нем. Мысли были короткие и четкие.
Только я и дезертиры знаем, кто убийца. Но лесные бродяги не пойдут в милицию. Они спрячутся как можно глубже или вообще уйдут из этого района.
«Зоотехник» тоже затаится, он не может не понимать, что его приметы через час будут у каждого постового. Убежит, скроется, прекратит убийства. И никогда не подумает, что я могу не рассказать. А для всех будет по-прежнему существовать неуловимый Мистер.
Если Мистер убьет Ивана, подстережет на лесной тропке, никто не удивится.
Я додумал эту мысль до конца — и ощутил, что в груди хлюпает какая-то черная жижа, ядовитая дрянь. Черная, липкая, смрадная, она выросла из давней обиды на бабушку Таню, она давно уже была во мне. Меня вырвало этой воображаемой гадостью, я выблевывал ее, как яд, пока последний спазм не погасил сознание.
В БРЕДУ И ПОСЛЕ
Во сне ко мне приходила бабушка, тянула меня за язык, который бесконечно вытягивался, как телеграфная лента. Бабушка держала меня за кончик языка, я бросался бежать, перемахивал через заборы, перепрыгивал железнодорожные насыпи, переплывал озера, проскакивал через города, старался, чтобы язык оборвали захлопнувшаяся дверь или несущийся поперек скорый поезд, но он не обрывался, бабушка дергала, и я летел обратно, через высокие травы и лесные сучья, пока не оказывался в комнате и все не начиналось заново.