Я словно бы знал, как собираются и копятся досье, как годами лежат в картонных папках анкеты и личные дела, как бюрократическая машина стремится крепко-накрепко «сшить», соединить человека и его имя, чтобы ни он, ни оно не убежали друг от друга и личность всегда была точно идентифицирована.
Страх поименных списков, страх, что имя и фамилия станут веревочкой, которая привяжет тебя к репрессированным родственникам, страх, что могут арестовать за одну только фамилию, если она выдает преследуемую национальность, — все эти неведомые мне как опыт страхи будто оживали в боязни иметь имя. И порой не было удовольствия больше, чем написать его карандашом — и выборочно стирать буквы ластиком, наблюдая, как оно становится едва узнаваемым, а потом остаются только несколько букв, которые никакое прозрение, никакая проницательность не соберут воедино.
Когда-то я придумал, что заведу себе имя, про которое никто не поймет, что это имя. Я буду зваться, скажем, Плексиглас или КПРБ-ЗТ, Тихий вечер или Прогноз погоды на завтра. Все будут думать, что это просто случайные слова, а я буду внутренне звать себя так и постепенно отъединюсь, отодвинусь от своего внешнего имени и однажды хитро вывернусь из него, сброшу, как старую кожу.
У матери на работе была телефонная книга Москвы. Когда она брала меня с собой, я наугад открывал эту книгу и проваливался взглядом в колонны Кузнецовых, Маточкиных или Шимовых, ввинчивался в толпу; было наслаждением знать, сколько фамилий существует на свете, и если однажды все люди решат переназваться, никакая сила не восстановит первоначальных имен.
Поэтому, когда меня приводили в Александровский сад к Могиле Неизвестного Солдата, я чувствовал, что это высшая награда — позволение быть неизвестным, и с грустью понимал, что она отдана кому-то одному и повторение невозможно.
Но был и второй страх, парадоксально связанный с первым. Я помню жутковатое ощущение собственной недостоверности, которого не превозмочь ни уколом булавки в палец, ни всматриванием в зеркало; существую ли я, являюсь ли кем-то, если обо мне нет никакой бумаги? Защищен ли я, так сказать, от случайного развоплощения, от непризнания в качестве себя самого, если мое имя никаким документом не скреплено с моей внешностью — и с внутренней личностью тоже? У родителей есть паспорта, удостоверения, пропуска — а у меня?
Я даже сказал об этом страхе родителям, и мать, пробуя меня успокоить, показывала мне свидетельство о рождении, но зеленая книжица меня не убедила. Она удостоверяла факт рождения, но отнюдь не факт моего дальнейшего существования. Мне показалось, что родители что-то скрывают, что должна, обязана быть какая-то бумага именно про меня, а они ее, наверное, потеряли, или не получили, или там написано обо мне что-то ужасное, там стоит какой-то штамп селекции, выбраковки, знак неблагонадежности.
Отец и мать устали меня уговаривать, объяснять, что никакого другого документа обо мне нет, перешли на повышенный тон. А на следующий день бабушка Таня подарила мне склеенный из тетрадки, нарисованный от руки паспорт с вклеенной фотографией и гербом, срисованным красным карандашом с монетки. И хотя я понимал, что вечером же, прислушиваясь к ссоре, она его нарисовала, рукодельный паспорт мгновенно успокоил меня. Я даже не трогал его потом, не вынимал из стола — просто знал, что он есть.
Беспаспортность, не-удостоверенность в бытии — я не мог знать об этих тревогах прежних лет, когда обладание паспортом означало наделение гражданской личностью, когда так были важны чистые, без ущемляющих в правах отметок, документы, однако страх мой был реален, и избавление от него — тоже.
Но мне виделось и другое, окончательное избавление от вышеописанных страхов: по примеру Ленина совершить нечто такое, что дало бы мне право присвоить себе новую фамилию, псевдоним; переродиться, получить имя, как бы дарованное самой историей.
Однако мой вопрос о том, можно ли будет мне, когда я вырасту, иметь собственную фамилию, завершился ожидаемым скандалом. Вспомнив казус с паспортом, меня намеревались показать психиатру, но потом передумали — видимо, из-за неловкости, стыда, ведь придется объяснять: ребенок не хочет носить родительскую фамилию, и что тогда врач подумает о родителях, не заподозрит ли их в чем-то? А я, вероятно, лишь хотел — так, как мог и умел — оформить право собственности на самого себя, которого был лишен; право на собственное «Я», собственную жизнь, собственную судьбу.