Выбрать главу

— Смотри, смотри, — повторил Иван.

Дождь обрушился на поселок, согнул деревья. Капли летели косо, резко, улицы вскипели от воды, в громоотвод на трубе котельной ударила молния, брызнула искрами, от близкого грома звякнули стекла. Дождь хлестал по фронтону, фиолетово-синие вспышки электричества обрисовывали тени колонн, падавшие влево, вправо, словно старый дом шатался на фундаменте.

И вдруг я увидел, как изнутри намокающей штукатурки начинает проступать надпись, а над ней — вписанный в овальный контур портрет.

ДА ЗДРАВСТВУЕТ ТОВАРИЩ СТАЛИН — стертые буквы четко выступили в грозовом свете; профиль с зачесанными назад волосами, с крупным, хищным носом.

Профиль — Сталин не смотрит на тебя, но он тебя видит, видит всех и всюду, его взгляд — не линия, а колпак, купол, накрывающий все мироздание, все 360 градусов.

ДА ЗДРАВСТВУЕТ ТОВАРИЩ СТАЛИН — гремела гроза, сбрасывая с деревьев старые вороньи гнезда, надламывая ветви яблонь, брызжущие пенящимся соком, текшим напоить яблоки. И мне показалось, что вот-вот на поселковом кладбище начнут подниматься из-под пирамидок с красной звездочкой, железных и деревянных крестов, глыб гранита и лабрадора, из-под забытых оплывших холмиков, из-под новых гробов, опущенных поверх истлевших, давние мертвецы.

Я вспомнил неистовые мольбы бабушки Мары — «Сталин, Сталин, Сталин!» — и понял, что она после смерти пополнит армию этих покойников, прижизненная связь станет неразрывной посмертной пуповиной.

Вождь поставил на них клеймо своего имени — и они откликались клейму, попали в потустороннее рабство. Они были люди его эпохи; я осознал, что сам, будто ленясь, объединяю их через имя «Сталин», повторяя их же собственную преданность, вверенность ему при жизни, — так звали крепостных по господину.

ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН — говорили мертвецы; в каждом была его частица, и предать его забвению можно было только вместе с ними, он взял их в заложники памяти, знал это и усмехался, разделенный на тысячи посмертных существований — и все же единый.

Иван стоял, упиваясь дождем, уже проникшим глубоко в почву, к корням могильных деревьев, гудящим на листовом железе, срывающим флюгеры, сбивающим водостоки, текущим в сухость прохудившихся чердаков. Он был словно жрец новой победившей веры, пришедший в капище старых богов, чтобы ощутить свою превосходящую мощь; он не чувствовал пробуждения мертвецов, слышал и видел свое: призраки букв, иронию забвения, дозволяющего генералиссимусу ощутить, как прочно и надежно тот забыт — осталась только надпись на фронтоне, появляющаяся в грозу с западным ветром.

Дождь стихал; я ощутил, как я вымок, какая крупная дрожь бьет тело и сколь холодны капли на лице.

Иван стоял рядом, уставший, вымотанный; и я понял, что он показал мне сейчас самое личное, самое интимное, что мог вообще показать другому человеку; каким-то образом, по случайности, он нашел эту надпись, хранил ее, как драгоценность, никому не показывая, чтобы не сделать достопримечательностью.

Я хотел было рассказать Ивану, как выкликала Сталина бабушка Мара, но чувствовал, что он не поймет меня, только посмеется над глупостью старухи. Он взял меня с собой, потому что ему нужен был зритель и вдобавок он не хотел остаться в моей памяти только обманщиком; он мог бы вообще не думать обо мне — мало ли кем его считает какой-то мальчишка, — но ему нравилась сама возможность переломить трудную ситуацию в свою пользу без признания вины, ловко разрешить неразрешимое.

И он весомо одаривал меня, позволяя присоединиться к переизбытку, ликованию своих сил, к ощущению, что будущее за ним, что пришло его время, а значит, он был во всем прав.

Мы вернулись обратно на дачи, вымокнув в мутных ручьях, несущих сор и листья, остановились у моей калитки, напротив дома Окуненко.

— Он ноль, который мечтает встать после единицы, сделаться десяткой и говорить про эту десятку «мы», — угадав мой тайный, самый жгучий вопрос, сказал Иван; он был щедр, как щедры люди накануне окончательного расставания. — Но мне будут нужны такие нули. Много. А он первый. Надо уважать первенство.

Я почувствовал, что Иван ошибается; он высокомерно полагал, что Окуненко ищет его общества, ничего из себя не представляя, и забавлялся, играя с этим пустым, как он думал, человеком. Но я-то, видевший Иванова нового спутника во Дворце съездов, поразившийся его способности меняться, чувствовал, что Окуненко — не ноль. Бабушка Таня, любившая пасьянсы, когда-то объяснила мне смысл игры, значение карт, и мне казалось, что Окуненко — джокер, карта, могущая обернуться любой другой; шут, который в определенных условиях может обрести высшую власть, в одно мгновение перерешить любой расклад.