— Ну вот, — сказал Иван. — Иди. Надо обсушиться.
Он повернулся и зашагал к себе. Я подумал — а что, если догнать, рассказать ему то, что я знаю про Окуненко? И остановился. Мне было интересно, что выйдет из них двоих, картина перевернулась: теперь я владел Иваном, зная то, чего не знал он. Без мстительности, без ревности я сказал себе: пусть будет как будет.
И пошел домой, зная, что бабушка Мара будет ругать меня за отлучку, за мокрую одежду, но теперь совершенно не боясь ее, будто внезапно стал старше, чем она.
ПИСЬМО В БУДУЩЕЕ
Иван никогда больше не приезжал на дачу, Окуненко тоже не бывал там, да я и сам все реже навещал наш дачный дом — заболели бабушки, им стало трудно ходить, мы с матерью ухаживали за ними. Стоило вылечить одну хворь, как появлялась другая, целые годы мы прожили по расписанию приема таблеток, обе квартиры стали больничными палатами; школа, уроки, подростковые компании — все оставалось за порогом, все отступало перед бесконечностью болезни, перед ее властью, неумолимо заставляющей прислушиваться к чужому пульсу и дыханию.
А отец все чаще уезжал куда-то, где тонули корабли, взрывался газ, падали самолеты, рушились здания. Он метался от одной катастрофы к другой, уже не зная, что с ними делать, как все это объяснить, чертил новые графики, щелкал клавишами калькулятора, завел себе маленький алюминиевый колпачок, какую-то деталь то ли от самолета, то ли от ракеты, где хранил ластики, но, бывало, наутро колпачок пах скверным коньяком, а мать старалась быстрее выпроводить меня в школу.
На южных окраинах, в кавказских горах уже звучало эхо будущих орудийных залпов; Москва и другие города с приходом темного времени начали погружаться во тьму — казалось, какая-то шальная сила объявила войну лампочкам, все длиннее были очереди и все меньше вещей можно было купить; я прибавлял в росте, менялась фигура, и мать по третьему разу перешивала, перелицовывала старую одежду.
Тело требовало еды, удовольствий, веселья, но деньги, не успев и дня пролежать в родительском кошельке, превращались в коробочки лекарств с иностранными названиями, в желто-розовые гранулы, зеленые таблетки, белые таблеточки, голубоватые пластмассовые капсулы с жидкостью внутри; шприцы и клеенки, бинты, мази, порошки.
Отец приходил и уходил, усталый, горбящийся, ругался на бабушку Таню, которая вставала, когда нас не было дома, и пробовала помочь по хозяйству; обеих бабушек нельзя было поместить в одной квартире, мать жила между двух домов; отец понимал, что должен помочь ей, но и она понимала, что он ведет бой, сражается с обезумевшей стихией — и проигрывает, проигрывает, над дальними горами, над окраинами страны вспыхивают недобрые зарницы.
Отец сорвался, сломался в конце декабря, в черной яме зимы, вернувшись из района землетрясения, погубившего десятки тысяч человек. Он был чужой мне и матери, обессилевший, пропитавшийся запахом мертвых домов и солярки от генераторов.
Поздним вечером, отказавшись от еды, он с бессвязной напористостью рассказывал о том, что видел; это был не рассказ, а месиво слов, руины повествования.
Темнота, освещаемая только кострами и фарами, груды гробов на перекрестках, танки и блокпосты автоматчиков, суета мародеров; особый час, когда прекращались все работы и акустики слушали руины — вдруг под грудами бетона, камня и кирпича остался кто-то живой.
— Мы не могли в одну и ту же минуту остановить технику, — говорил отец, — спасателей со всей страны свезли, и у всех часы шли вразнобой, плюс-минус четверть часа.
— Там один квартал уцелел, — без связи с предыдущей фразой сказал отец. — Типовые пятиэтажки. Соседние развалились. Мы профили сейсмических волн рисовали, чтобы понять, как так получилось. А один инженер документы поднял. Оказалось, этот квартал чехословаки строили, по обмену. Они цемент не воровали. Квартал велели взорвать, — отец перебирал пальцами по столу, — взорвать.
Мать мягко предложила ему лечь спать, она, кажется, еще больше отца устала от рассказа о погибшем городе.
— Я не могу спать, уже три ночи не могу, — тихо, невыразительно ответил отец. — Там завод был, комсомольская стройка. Завод разрушило. Приехал какой-то комсомольский человек, сказал, в фундаменте капсула должна быть, послание потомкам. Ее в семьдесят втором заложили. Просил найти. Его послали сначала, так он позвонил куда-то, и бульдозеристу приказали копать. Бойкий, чертеж привез, показал, где рыть. Говорил, что капсулу в музей заберут. Отыскали ее — серебряный тубус, пыльный только и помятый. Гравировка красивая: «С комсомольским приветом — строителям будущего! Открыть в 1992 году». Помятый тубус-то, подняли, он и открылся. А внутри окурки. И записка на пачке «Примы»: стройбат не сдается.