Выбрать главу

«Так много женщин скользит мимо, будто окна нескончаемого трансъевропейского экспресса. И так много возможностей запрыгнуть в вагон и спрыгнуть с подножки…» — якобы написал я официанту. Из этой фразы видно, что я одинок, добавил я. Так оно и есть, но я не несчастлив. Я приехал к себе и, если знаки меня не обманывают, вот-вот с головой нырну в собственную работу, заключил я.

Штольц

© Перевод Н. Федоровой

Элиасу Канетти

Марианне В.

Трамваи взвизгивали на ходу, а он, сидя в комнате, вплетал этот визг и езду в свои размышления. Комната была неуютно голая; кишка-улица за окном сейчас, ночью, тоже наверняка почти безлюдна. Не глядя наружу, не шевелясь, он чуял и словно воочию видел, как освещенные вагоны с болтающимися петлями поручней катят враскачку меж высоких стен домов, окна которых уже погасли или гаснут именно в эту минуту, одно за другим. Скрип, скрежет, а порой визг, долетавший из холодной уличной шахты, он ощущал всем своим существом, точно сам был этим трамваем, скользил и терся о рельсы. Он любил эти резкие звуки, раздвигавшие пределы ночи. Любил свистки локомотивов, гудки пароходов, вой фабричных сирен — все, что жаждало вырваться из собственного нутра, на простор. Он и сам был полон такой жажды. Молодой человек, не имеющий ни взглядов, ни видов на будущее, он чувствовал в себе лишь эту тягу, чувствовал физически, как ломоту в суставах, порой мучительную, но так или иначе, то была единственная особенность, какую он мог в себе обнаружить.

Ночами он сидел в своей неуютной комнате и ждал визга трамваев на рельсах.

Двадцати пяти лет от роду, «студент», он подрабатывал на вокзальной почте. И делал это по необходимости, ведь иначе не смог бы учиться — на помощь из дома рассчитывать нечего, отец умер, и матери пришлось снова устроиться на работу, в том возрасте, когда другие уходят на покой. Родной дом он покинул еще несколько лет назад, переехал в мансарду. Правда, теперь с мансардой покончено, они втроем жили в маленькой квартирке. Да, он был женат и имел сына, который только-только начал ходить. Поэтому и работал ночами на вокзале. Работа не казалась ему ни помехой, ни обузой, ни тем более несправедливостью. А вот роль отца смущала, с нею он пока не освоился. Когда, посадив малыша на закорки, он вприпрыжку бежал по прогулочной тропке у реки, где в субботние дни собиралось особенно много народу, то порой чувствовал себя так, будто его застигли на месте преступления, и краснел от стыда. Выглядел он моложе своих лет, до сих пор ему иногда «тыкали», в первую очередь кряжистые работяги-дорожники, а еще кондукторы. Тогда кровь ударяла ему в лицо, не столько от негодования, сколько от жгучей беспомощности, словно его некстати застигли в маскарадном костюме. Он не раз видел во сне, будто едет в переполненном трамвае и вдруг обнаруживает, что на голове у него давняя мятая гимназическая фуражка. А когда он шел куда-нибудь с женой и ребенком, подростки, бывало, свистели вслед его жене или отпускали двусмысленные реплики.

Все обстоятельства своей жизни он воспринимал как маскарады, которые ему устраивал кто-то другой, по собственной инициативе. Он жил как бы вне их. А смущался беспричинно и часто.

Вдобавок он любил носить плащи.

Одна из фотографий, сделанная уличным фотографом, запечатлела его на мосту: он стоял у каменного парапета, в дождевике, который висел на нем как на вешалке, притом косо, будто неправильно застегнутый. Воротник из другой ткани, с одной стороны поднят, а сам плащ явно на размер больше, чем нужно. На этой фотографии вид у него был потерянный, меланхоличный, но вместе с тем независимый и даже какой-то эмигрантский. Он сохранил ее и иногда пытливо рассматривал, будто изучение этого незнакомца способно открыть ему некую истину или что-то объяснить.

В ту пору он уже успел закончить гимназию, но студентом еще не был. Просто молодой человек, только что со школьной скамьи и из родительского дома. Под влиянием неясного порыва он не стал поступать в университет, ринулся в случайную работу. Брался за все, без разбору-лишь бы удрать. Больше того, исчезнуть.

Одно время он работал на стройке. Стояла зима, и в ранние часы, когда он на велосипеде ехал на работу, ночь была ему плащом. Все еще среди ночи, в сумрачном бараке, народ переодевался и в тупой праздности проводил последние минуты перед тем, как бригадир свистком давал сигнал к работе. В первый день он так выкладывался, что руки после смены оказались стерты в кровь и он с ужасом думал: не выдержу. А потом ничего, привык. С удовольствием глазел из лягушачьей перспективы траншеи вслед женщинам, и по их мелкой непринужденной походке, по их «свободе», оценивал собственную неволю, и в этой неволе воображал себе всякие-разные вольности — вечером, ночью, после этого. Встречая по выходным, в субботу, школьных товарищей, а теперь новоиспеченных студентов, он забавлялся тем, что больше их не знает.

У работяг-итальянцев он научился орудовать совковой лопатой, не напрягаясь почем зря. В траншее итальянцы стояли с виду небрежно, а лопату с грунтом двигали будто в лупе времени, просто перемещая усилие с одного бедра на другое. Он стал подражать им, и действительно, так было легче выдержать девятичасовую смену.

В перерывах он завел привычку подсаживаться к своему земляку, в прошлом садовнику. Лицо у этого человека было какое-то птичье, обветренное, а когда он увлеченно разглагольствовал, иной раз неприятно багровело. На первых порах рассуждения садовника брали его за душу — как сказки. За работой садовник орудовал инструментом прямо-таки неистово, точно норовил зарыться в недра земли, и не выказывал ни малейшей усталости, но мыслями явно витал в другом мире. Жену и детей он потерял при трагических обстоятельствах и жил теперь совершенно один, сам себя обеспечивал и, похоже, нехватки ни в чем не испытывал. Вечерами, как он дал понять, читал. Занимался, видимо, некой загадочной системой, связанной с астрологией, биоритмами, религиями, а также с мистическими способами посадки растений. Чем больше садовник говорил, тем больше казался ему фанатиком. Этот человек жил в одержимости, и одержимость сделала его нечутким, нетерпимым, деспотичным. Того гляди, сожрет. И он отступился от садовника.

На деньги, сэкономленные за несколько месяцев подсобной работы на стройке, он отправился в Калабрию. Выехал из дома одетый по-зимнему, в тусклом искусственном освещении, а через двое суток, проведенных в поездных купе, на вокзалах и в их ближайших окрестностях, взволнованно вступил в незнакомый город, над которым сияло жаркое солнце. Движением транспорта командовал полицейский в белой тропической форме. Улицы полнились искристым блеском. Он чувствовал резь в глазах и поначалу видел только чередование слепяще-белого света и черноты. По большой площади мчались автомобили, но он посчитал их наваждениями, призраками, потому что долго не мог распознать ни звука, ни шороха. Все и вся было безумным, стремительным движением, которое, однако, непрерывно поглощал свет. В зимнем пальто, одной рукой волоча рюкзак, другой — чемодан, он нетвердой походкой наугад шагнул в эту суету.

Зашел в первую попавшуюся гостиницу, долго ждал, и наконец женщина с длинными сальными волосами отвела его в номер с каменным полом, усыпанным колбасными шкурками, и неубранной грязной постелью. Не говоря ни слова, насупившись, женщина принялась демонстративно подметать пол. Только сейчас он заметил, что она в халате. Вышел на тесный балкончик, притулившийся к фасаду на манер птичьей клетки, снова вернулся в прохладную комнату и топтался там как неприкаянный, пока не остался один и не скинул неуместную зимнюю одежду. А затем покинул гостиницу — надо осмотреться.

Если сразу по прибытии город был охвачен призрачным движением, то теперь, в беспощадном полуденном свете, он точно вымер. Казалось, кроме богаделен, тюрем да крепостей, здесь ничего больше нет, разве только кулисы оцепенелых деревьев. Он вернулся в номер, бросился на койку и мгновенно уснул.

Проснулся весь в поту и будто оглушенный. Даже не понял сначала, где находится. Умылся, переоделся и опять вышел в город. А поскольку проголодался — имел цель. На улицах царило оживление, ветерок дышал ему в лицо запахами цветов, моря, таверн, кухонь и еще чего-то таинственного, вроде как моряцкого.