Выбрать главу

Не пробудил ли я в нем несоизмеримое с его возможностями, невыносимое, смешное желание чего-то добиться уже одним своим присутствием в этом доме, которое служило ему укором? Он стал как бы моим двойником, моим вторым «я», жил в чужом обличье — не это ли так озлобляло меня? Неужели мне не хотелось, чтобы он взял на себя мою проклятую писанину, вечно стучал на машинке и хвастался этим? Он ведь делал это с безобидной риторической целью. Так почему бы и нет? Он, так сказать, нырнул в один из рукавов моей личности, не более того, а я отплатил ему чёрной неблагодарностью. О, Флориан, неужто я позавидовал твоему вечному досугу и твоей свободе, на что сам я по какой-то подлой причине не был способен? Был прикован к пишущей машинке, к гладильному столу, к мысли об успехе?

Подо мной жил Флориан, а надо мной, в мансарде рядом с чердаком, обитал, правда, появляясь только на несколько часов, другой жилец, тоже учитель, преподаватель латинского языка, если не ошибаюсь, за его приходами и уходами я тоже следил с мучительным вниманием, я не мог смириться с присутствием здесь этого господина.

У него была привычка, дурная привычка, прокрадываться вверх по лестнице, это случалось ближе к вечеру, а то и сразу после обеда, и именно то, что он так явно старался пробраться мимо меня как можно осторожнее, почти незаметно, вынуждало меня прислушиваться и обращать внимание на этого типа, которого я терпеть не мог, он был мне физически противен, у него были тени на щеках, такие тени бывают у людей с густой растительностью даже сразу после бритья, то есть всегда, и эти тени от щетины лишь подчеркивали бледно-творожистый цвет его лица, на котором из-под очков выглядывали темные глаза, слегка ироничные и в то же время пугливые или укоризненные. Он каждый раз старался бесшумно пробраться мимо моей двери, возможно даже на цыпочках, и эта его предупредительность и скрытность отдавалась в моих ушах громче любого грохота.

Но и еще кое-что злило меня в этом господине, а именно то, что он пользовался моим туалетом. Я снял весь этаж, в том числе и туалет, крохотное помещение, похожее на рукав, с сиденьем сразу под окошком и отверстием у продольной стены, куда стекала вода. Кто-то из прежних жильцов прикрепил к внутренней стороне двери плакат, на который я устремлял свой взгляд и направлял мысли, когда сидел в туалете; уже не помню, что на нем было изображено, мне он не мешал, зато мешала и раздражала меня сверх меры привычка этого господина часами занимать туалет, после чего все крохотное помещение было забрызгано водой, надо полагать, он там мылся, не брился или там мыл руки, а раздевался и мылся весь, с головы до ног.

Из-за сверхпродолжительных сеансов в моем туалете этот жилец стал мне еще несимпатичнее. Я попытался сперва вежливо обсудить с ним ситуацию и попросил его не занимать туалет на столь продолжительное время, а лучше вообще не пользоваться им, так как он — часть снятого мной этажа и даже фигурирует в заключенном мной договоре. На это он возразил, что туалет у нас общий, наверху ведь нет другого, кроме того, он пользовался им задолго до моего вселения в этот дом и потому имеет на него право, по крайней мере обычное, привычное право. Это заставило меня обратиться к домовладелице, которая предложила мне снять заодно и мансарду, если я сумею найти ей применение; она в принципе была готова вышвырнуть верхнего жильца, которого, вероятно, тоже терпеть не могла.

И однажды этот учитель латыни зашел ко мне. Я слышал, сказал он, что вы пытаетесь выжить меня отсюда, вот почему я зашел к вам и прошу уделить мне время для беседы. Он сидел на моем старом диване, который я когда-то купил в Англии, сидел, положив ногу на ногу, и смотрел широко открытыми испуганными глазами. Он попросил у меня разрешения начать издалека, дело в том, что он привязан к этой мансарде, так как, будучи родом не из городской, а из крестьянской семьи, бедной и многодетной, он, насколько я мог понять, тоже жил в мансарде рядом с чердаком или черным лазом на чердак, и ту мансарду своего детства он снова нашел в этой чердачной комнатке, где он живет уже давно, во всяком случае, он поселился в ней задолго до моего появления здесь, он вообще не может себе представить жизни в другой мансарде, в другой комнате, даже если бы ему и удалось найти что-нибудь похожее, во что трудно поверить, она для него нечто большее, чем просто мансарда, в ней как бы воплотилось его детство, она топос его души, кстати, он плохо слышит на одно ухо и, как сказал ему недавно врач, вообще может потерять слух, это процесс необратимый, его уже не остановить, последствия будут тяжелые, из-за них он раньше или позже лишится своего учительского места, еще и поэтому мансарда важна для него, жизненно важна, необходима для выживания, он здесь пишет, работает над романом, и когда будет вынужден отказаться от профессии учителя, то станет жить на доходы от этого романа и других сочинений, пожалуйста, поймите это, а писать роман и довести его до конца он может только в такой мансарде, как эта, в которой лично для него воплощены переживания детства, так как и тогда с его жильем соседствовал чердак, ему нужен этот символ для творчества, то есть для выживания, поэтому он и думать не смеет о том, чтобы оставить эту мансарду, для него это просто немыслимо, конечно, его можно выдворить отсюда силой, но — он особо подчеркнул это — такой шаг был бы воспринят им как глумление над его душой, а глумление над душой вряд ли украсит меня, особенно над душой человека, которому грозит потеря слуха…

Ну вот, еще один писатель, еще один романист в доме, подумал я, но мне так и не довелось прочитать хоть что-нибудь из написанного этим господином мансардным сочинителем, я не слышал, чтобы он что-нибудь опубликовал, он был и остался учителем латыни, и в своей мансарде принимал девочек, к нему приходили ученицы, он, должно быть, давал им дополнительные уроки, а может, именно с этими визитами были связаны его помывки. Он так и остался в своей мансарде.

Не знаю, зачем я пишу об этом, ведь теперь я здесь, в Париже, от этого господина и прежних условий жизни меня отделяют не просто сотни километров, между нами пролегла целая жизнь, но учитель с темными пятнами щетины на щеках словно сидит здесь, в моей комнате-пенале, и не дает мне покоя, как и голубятник, что живет напротив и постоянно напоминает о себе, всегда находились люди, которые раздражали и злили меня. Голуби в этом дворе не воркуют, а скорее постанывают, до неприличия назойливо постанывают. Но еще хуже кричит горлица, она издает нечто похожее на короткое куриное кудахтанье или на крик кукушки, на три тона сокращенный и смягченный крик, маленькую гамму звуков, которая без всяких вариаций повторяется более десяти раз, и ты автоматически начинаешь считать крики, точно удары часов, тебе кажется, что ты непременно должен считать их, словно это имеет для тебя какое-то значение. А потом снова начинает горланить голубятник, пронзительно визжать его супруга, разве это жизнь? И что уж тут говорить о счастье свободы; счастье — это желтый банан, написал мне однажды кто-то, кажется, из Южной Америки.

В доме с двумя учителями, которые выдавали себя за писателей, в крохотной комнатушке на втором этаже, а точнее, в расположенной рядом кухоньке обитала фройляйн Мурц. Когда я говорю «в комнатушке», это неверно, по сути дела, она жила на лестничной клетке. Когда-то она служила у домовладелицы уборщицей и теперь когда ей перевалило за семьдесят, как своего рода милостыню, получила возможность жить здесь.

Фройляйн Мурц была горбатой, ходила, согнувшись почти под прямым углом, к тому же у нее был зоб, и оба эти уродливых нароста превращали ее, маленькую от природы, в какое-то сказочное существо, она походила на ведьмочку или на гномика, во всяком случае, в ней не было ничего от современного человека. Она сидела на скрипучих, потрескивающих деревянных ступеньках и читала, читала без конца какие-то бумаги, газеты, рекламные брошюрки, последние грудой валялись внизу, рядом с почтовыми ящиками. У нее была мания — собирать газеты, вообще старые бумаги, а так как она почти не умела читать, то, словно маленький ребенок, делала вид, что читает их, сидя на лестнице. У этого ее занятия была еще одна причина: она устраивалась на лестнице, мешая проходу, чтобы следить за всеми, лестничная клетка была ее территорией, и если в дом приходил чужой человек, то она спрашивала к кому; она взяла на себя роль консьержки.