Выбрать главу

«Не будь проституции, многие мужчины могли бы жизни себя лишить, когда им хотелось женщину. Проститутки помогли мне во время моей первой разлуки. Я бесконечно любил свою жену. Она была такой красавицей, что ночью я просто уснуть не мог, когда ее не было рядом. Помочь в этом случае могла только другая женщина. Но нельзя же выйти на улицу и найти порядочную женщину, которая останется с тобой на ночь. И ты находишь проституток, прелестных, удивительно красивых девушек. Это стоит тебе пару сотен долларов, девушки остаются с тобой от четырех до пяти дней, помогая преодолеть болезненное состояние. Когда у тебя есть другая женщина, ты начинаешь понимать, что не умрешь. Проститутки, таким образом, делают великое дело. Сколько мужчин удалось им спасти. Проституток подсылали к Иисусу…» — так говорил в одном из интервью Мохамед Али, он же Кассиус Клей.

Когда-то я сохранил эту газетную вырезку и потом наткнулся на нее в своей комнате-пенале. Когда у тебя есть другая женщина, ты начинаешь понимать, что не умрешь, говорит Али, и я с ним согласен — умереть, засохнуть, погибнуть, выпасть из жизни, это все мои слова, я думаю точно так же, особенно с тех пор, как в полном одиночестве живу в Париже.

Кстати, мой дорогой Беат в один из своих недавних приездов сюда сказал, что мне следовало бы подыскать, найти или приобрести себе подругу. Тебе, дорогой мой, нужна подруга, сказал он, ты нуждаешься в постоянном общении с женщиной, тебе нужен кто-то, кто будет ждать тебя, кому ты мог бы изливать свои чувства, свои ежевечерние ожидания, на кого мог бы обрушивать свой неутолимый сексуальный голод; тебе нужна любовная связь, а не случайные визиты в эти maisons de rendevous.

Но именно об этом я и думать не хочу, не говоря уже о подобном желании, для этого во мне просто нет свободного места, соответствующее место занято, занято вдвойне. Беат, дружище, говорю я, ты должен бы это знать. Ты должен бы знать, чего стоит расторжение брака. Я ведь переехал сюда еще и потому, что мой брак распался. Разумеется, свою роль сыграла и эта тетина квартира, возможность сбежать сюда, но это холостяцкий запасной аэродром, убежище, местечко, где можно зализать свои раны, я все еще истекаю кровью, и ты это знаешь, говорю я Беату.

Ты преувеличиваешь, возражает он, ведь это ты сам разрушил ваш брак, которому можно было позавидовать, таким он был сердечным, это ты захотел сбежать. Ты втрескался в другую девушку, которая свела тебя с ума, но, насколько я понимаю, не ответила взаимностью, говорит Беат, ты что — профессиональный мазохист? Ты забудешь эту девушку, все скоро пройдет само собой, забудь ее, говорит он, забудь, наконец, и о своем браке, забудь то и другое. Найди себе подругу, это может быть девушка из бара или, что еще лучше, кассирша из универмага, загляни в универмаги и выбери себе красивую кассиршу, такую, которая не рвется сразу замуж, а жизнерадостную, которая мечтает пожить сама, прежде чем начнет думать о детях, красивую и отчаянную кассиршу, которая скучает за кассовым аппаратом и в своей пустой мансарде, скучала с теми несколькими самовлюбленными парнями, которых знала, до сих пор, скучает в обществе одних и тех же приятелей, в одних и тех же забегаловках, такую, которую ты будешь немножко баловать и приучишь баловать тебя, говорит Беат.

А я думаю о наказании. О многих испытаниях, свалившихся на меня в этой комнате-пенале, о застывшем от боли лице моей жены, превратившемся вдруг в холодную высокомерную маску с острым подбородком, да, ее любимое лицо застыло, превратилось в маску, когда я сообщил ей о встречах с другой женщиной, и в ту же долю секунды она, вероятно, осознала, что все непоправимо рухнуло, все то, что так долго нас связывало и вело по жизни. Вот теперь у нее появилось это высокомерное выражение, ее лицо кажется немного простоватым, словно в насмешку простоватым, и напоминает лицо простоватой девственницы, думал я после затянувшегося молчания, последовавшего за моим признанием, тишина повисла такая, что мне казалось, будто я слышу шум в водопроводных и отопительных трубах, мы оба сидели в этой тишине, не двигаясь. Нет, я не хочу вспоминать о последовавших за этим выяснениях отношений, ночных спорах, когда мы были поочередно сиделками друг другу, то братом, то сестрой милосердия, и отдавали обильную дань алкоголю. Мы плавали в алкоголе, бутылки с вином были нашей опорой, в любое время дня и ночи мы бежали в магазин, чтобы пополнить наши запасы, мы сидели вместе за столом переговоров, обсуждали свой распавшийся брак, и вина в бутылках на столе становилось все меньше, а кучка окурков в пепельнице все росла и росла.

Но самым тяжелым было наказание иного рода. Это обороты речи, которые вдруг приходили мне в голову, выражения, которые мы употребляли тогда, и когда я вспоминаю или шепотом произношу их сейчас, они звучат как святотатство. Это самые болезненные воспоминания, и я жду, когда они сотрутся из моей памяти. Что мне делать с этим ставшим уже ненужным языком наших споров, который вдруг начинает звучать в пустой комнате? Осиротелые слова, отринутый, преданный язык, бывший когда-то родиной, что мне делать с этим?

Ты забудешь об этом, говорит Беат, в конце концов, не все же тебе помнить. Я знаю, он говорит так, просто чтобы сказать что-нибудь и сменить тему, во всяком случае, уйти от этого болезненного разговора.

Наказание, думаю я. Или кара — старое, прекрасное слово. Наказание исходит и с другой стороны, я нахожусь между двух огней, Беат, добавляю я, — это выражение я подцепил в каком-то баре, естественно, по-французски. Entre deux feux, речь шла о любовной истории, о любовном треугольнике.

Я не могу забыть ту, другую, говорю я Беату. Хочу, но не могу. Я живу здесь словно в зале ожидания, я не могу поверить, будто сильное чувство, разрушившее наш брак, было просто игрой воображения. Я отравлен любовью к этой другой женщине, говорю я, я страдаю от этой отравы, Беат, я жду.

Бывают вечера, когда я занимаюсь тем, что делаю перестановки в квартире. Привожу в порядок квартиру, мою посуду, исключительно для того, чтобы держаться подальше от телефона. Я стараюсь помешать себе набрать тот трансатлантический номер, на звонок или гудок которого подойдет она, прозвучит тот другой голос и я представлю себе другое лицо, отравившее мою жизнь, но я не делаю этого, я борюсь с собой, заставляю себя отвлечься, но почему? Из страха. Из страха, что одно лишь слово или даже модуляция, тембр голоса, долетающего ко мне через океан, оживет здесь, в моей комнате-пенале, станет ртом, станет лицом и обидит меня или, что еще хуже, оттолкнет. И я останусь в этом зале ожидания без всякой надежды. Женщины, ох уж эти женщины… — говорит Беат. Ты попал в кризис середины недели, займись лучше своей писаниной, говорит он. Как я могу писать в таком состоянии? — возражаю я. Я опален этими проклятыми двумя огнями, я не свободен, я ослеплен. Вот если бы у меня было внутреннее побуждение, приказ на марш. Но вот же он, твой материал: между двух огней, говорит Беат, пиши, выплескивай, что накипело.

Еще лучше было бы назвать это Год любви. Но материал не просматривается. Я всего лишь хозяин своей жизни, но разве хозяин знает все, что творится в его хозяйстве? Под приказом на марш, под внутренним побуждением я имею в виду степень насыщения, уровень готовности, Когда я буду готов настолько, чтобы водить взад-вперед каретку моей пишущей машинки, выводить ее на прогулку, выстраивать колонны из слов, караваны слов! Но для этого мне нужно внутреннее побуждение. Я сижу в этом зале ожидания, я жду.

Если бы Беат знал, как много времени надо, чтобы в горбах моих верблюдов набралось и отстоялось, точнее, переварилось достаточно материала, чтобы годы спустя он поднялся наверх и стал видимым, превратился в зримые образы — или воспоминания? — и мог бы их выдавить из себя. Если бы ты знал, говорю я Беату. Я всего лишь хозяин, понимаешь? Материал, не просматривается, я слеп, мне не за что уцепиться. Надо ждать.