Выбрать главу

Другие клошары являют собой совершенно иной вид человека, они, как правило, такими и рождаются, другая раса. Все они выпивохи, роются в мусорных ящиках, чаще всего спят или дремлют, в холодную пору на вентиляционных решетках метро или на картоне. Валяются в лохмотьях, без стеснения опорожняют мочевой пузырь, пристают к прохожим, берут брошенные им монетки, точно таможенную пошлину взимают. С какого-то момента их сознание засыпает и больше не пробуждается. Отбросы общества, полагают циники; «свободные люди», считают другие. С ними путник не имеет ничего общего. Одиночка, отбившийся от коллектива, пришедший издалека, возвратившийся на родину, но так и не нашедший своего дома? Демобилизованный солдат. Боюсь, он так и не найдет дороги домой. Что-то заставляет его искать окольные пути, откладывать возвращение. Видимо, цель его — возвращение, но он боится прийти домой. Прийти домой — значит разочароваться или отказаться от своей мечты. Похоже, он чем-то угнетен, как человек, несущий хоронить свою мечту.

Забавный солдат. Вцепился в свою мечту, как парашютист в парашют. Ему нужно раз за разом бросаться в пустоту, чтобы парашют раскрылся и держал его. Или не парашют — мечта. При этом возникает чувство опасности. Иной полагает, что падение пойдет ему на пользу. Наконец-то он попадет на почву фактов. Но что потом?

Мне это знакомо. От грезы невозможно отказаться, невозможно вернуться в реальность. Греза становится Молохом, жестокой, ненасытной силой. Иногда я чувствую, что мои грезы совершенно опустошают меня, иногда чувствую себя в них защищенным, как в брюхе кита, и плаваю по дальним морям. Иногда парусом мне служит то, что осталось от сна, потому что этими ошметками жаждут полакомиться все акулы и собаки. Только и ждут момента. Мне приходится каждый раз заново латать свои сны, чтобы полететь. Или надуть щеки. Тогда я превращаюсь в певчую птицу, которая пыжится и пыжится, пока не станет похожей на круглую ноту. Я начинаю насвистывать, оснащая свист напевными рапсодиями и печальными признаниями. Я насвистываю до тех пор, пока не почувствую себя опустошенным и измочаленным, как трубочист или как выходящий из воды длинношерстный, тощий как жердь, мокрый пес, тонконогое убожество. Потом долго молчу. Как клошар, которого я назвал отслужившим свой срок солдатом, но он, конечно же, никакой не солдат, а скорее всего некогда донельзя заносчивый рыцарь удачи, а теперь кающийся грешник.

Путник

Мама сидела в своем кресле-каталке в конце длинного больничного коридора, голова слегка запрокинута назад, глаза закрыты, одна ее рука нервно подрагивала; свет падал с противоположной стороны коридора. Я подошел к ней, застывшей в позе ясновидящей. Лицо сморщенное, высохшие глаза глубоко запали. Я взял ее руку, раскрыл искривленные узловатые пальцы и вложил их в свою ладонь. Другой рукой я погладил запавшие щеки, больше чтобы успокоить себя, не ее, и сдавленным голосом пробормотал: это я… у тебя ничего не болит?.. Я только что приехал… рад тебя видеть… давно уже…

Глупые, пустые слова; в отчаянии я продолжал гладить ее щеки.

Застывшая, как изваяние, она ответила, не поворачивая головы: слава Богу, не болит ничего, — слова, как капли, одно за другим срывались с ее тонких, холодных губ, — только плечо ломит.

Мне повезло, я застал ее сидящей за тем самым столом в конце коридора, вокруг которого собираются после обеда престарелые пациентки. Сейчас двери в палаты распахнуты, молодые медицинские сестры входят и выходят, им нужно уложить старушек в глубокие, как могилы, постели, походка у них эластичная, под белыми халатами вырисовываются круглые ягодицы, упругие груди, молодое тело, ЖИЗНЬ, за которую я цепляюсь и одновременно лепечу что-то своей матушке, которая из-за своей неподвижной позы и запрокинутой головы производит впечатление человека, впавшего в экстаз.

Кстати, недавно кто-то сказал мне, кажется, это была женщина, что у меня глаза как у мертвеца. Спасибо, ответил я, но она тут же поправилась, добавив, что имеет в виду не настоящего мертвеца, а только мой отсутствующий взгляд; ваш взгляд обычно глубоко погружен в себя, а когда снова обращается вовне, тогда, как я уже сказала, напоминает взгляд мертвеца. Уже лучше, пробормотал я и подумал: это когда погружаешь увиденное на самое дно, туда, где оно должно храниться, где внешнее явление сравнивается с внутренним образом, где идет процесс проверки, именно этот процесс она и имела в виду, когда говорила о моем отсутствующем иногда взгляде. И я вдруг увидел себя на месте мамы, таким же неуловимым.

Пока сестры, покачивая бедрами и почти флиртуя со мной, деловито сновали по коридору, появился, опираясь на палку, строптивый старикан, по слухам, бывший посол, и, шаркая ногами, направился по длинному коридору к выходу. Упрямый старик пыхтел, как спортсмен на тренировке. Когда его остановили у самого выхода, он властным голосом, выдававшим большого некогда начальника, прикрикнул на них, но они играючи сладили с ним. Он единственное существо мужского пола на этом этаже, занятом исключительно старыми и по большей части дряхлыми, нуждающимися в уходе пациентками, они тоже ведут себя, как дети, с ними нужно возиться, кормить, укладывать спать и петь им колыбельные песни.

Где она сейчас? Где пребывает внутренне? Что видит своим духовным взором? — думал я, стоя рядом с мамой, напоминавшей статую или тотемный столб. Узнала ли она меня? Сквозь застекленную веранду я видел сад, деревья с облетевшими листьями, в воздухе кружились снежинки. В кустах что-то шевельнулось. Воробей. Смеркалось. Наше молчание то вздымалось, то опускалось, как пришвартованные рядом лодки. Какое ей дело до меня? Как она жила с моим отцом, чужим ей человеком? Я чувствовал, что за окнами холодает, подмораживает. Мне почудилось, будто я всегда возил свою мать в кресле-каталке, такую же недосягаемую, словно статуя. Темнело. Пора уходить, подумал я. Сейчас поцелую ее в щеки и уйду. Надену рюкзак, который я оставил у входа в дом престарелых, засуну большие пальцы рук под лямки и пущусь в путь. Рюкзак? Конечно же, у меня с собой не было никакого рюкзака. Должно быть, я вздремнул. Путник! Как случилось, что здесь, в Швейцарии, в доме престарелых, рядом со своей ушедшей в себя мамой я не только вспомнил о путнике, но и какую-то пугающую секунду сам был им? Я поцеловал старую даму в щеки. Поцеловал ей руки. Вышел. Ушел преследовать другого.

Сыпал снег, когда я с трудом, стараясь не поскользнуться, пробирался через ничейный сад, даже не по дорожке, а по извилистой тропинке, позволявшей сократить путь к автобусной остановке, что разрешалось обитателям дома, а посторонним, как гласила надпись на щите, строжайше запрещалось. Я люблю заросли, особенно зимой, когда нужно остерегаться удара пружинящих ветвей, что влечет за собой осыпание снега и спорадически возникающую метель. Я крадусь сквозь темноту, забыв обо всем, и вдруг снова ощущаю себя юным сорванцом, только что закончившим школу и еще никуда не пристроившимся, я был тогда свободен, как птица, и едва не сходил с ума от кружения снега. И мне пришел в голову сон, который я видел в молодости и о котором давно уже не вспоминал. Я брел в сумерках по дороге и вдруг почувствовал, что меня кто-то преследует. За мной кто-то шел. Я ускорил шаг, но не смел оглянуться. Я почти бежал полевой дорогой, один, за мной невидимый преследователь, страх во мне нарастал, все сильнее овладевал мной, прислушавшись, я, кажется, уловил шаги другого, но это могло быть и моим воображением, шаги довольно точно совпадали с моими собственными. Я призвал на помощь все свое мужество, оглянулся и — о ужас! — увидел, что это я сам иду следом за собой, я — свой собственный преследователь. По-моему, я лишился сознания, но очнулся, пришел в себя и в конце дороги увидел куполообразную вершину холма, она вздымалась над пашней, словно круглая шляпа, а рядом стояла кляча с грязными пятнами на боках, буланка или сивка, и терлась, чесалась шеей об одинокий холмик земли, где кончается дорога.