Кроме приветственной записки, программы и типографского приглашения на мой доклад, в конверте лежало несколько купюр — то ли возмещение издержек, то ли гонорар, то ли карманные деньги, то ли всё сразу.
Следующие дни я жил будто в карантине. Фирменный «мерседес» возил меня на долгие экскурсии по предприятиям. Каждый раз, встречаясь со мной, контактное лицо (референт по связям с общественностью и прессой?) осведомлялось, обеспечен ли я всем необходимым. Все было предусмотрено, все обеспечено. В промежутках я сидел в номере или устраивался в холле, чтобы поработать над докладом. Настроиться на тему было очень трудно, а уж сосредоточиться на ней тем паче. Мозги пересохли и заржавели.
Накануне доклада, который был частью обширной программы, назначили пресс-конференцию, где мне надлежало присутствовать. Доклад я еще не дописал и потому здорово нервничал. Пресс-конференция открывалась около полудня.
Я ожидал найти обычную трезвую и деловую обстановку, а вместо этого увидел массу людей и огромный буфет. Все пили шампанское, ели рыбу, дичь, птицу. Я пил чересчур много.
Может быть, я неважно себя чувствую? Вид у меня, дескать, утомленный, заметило контактное лицо. Я сказал, что, наверно, виновата перемена климата, я только что из Барселоны и, как видно, еще толком не акклиматизировался. А в Испании было полно работы.
Наверно, из-за доклада пришлось уехать раньше срока? Да, сказал я, пришлось, ну да ничего, теперь все как-нибудь уладится. Полагая его расспросы простой вежливостью, собственные ответы я в глубине души соотносил с моей слишком еще открытой испанской главой. И сказал, что, пожалуй, скоро вернусь в Барселону.
Я не поверил своим ушам, когда он затем спросил, не заказать ли для меня авиабилет до Барселоны. Это было бы замечательно, пробормотал я, не зная, что и думать. Но был как наэлектризованный.
Доклад — целая куча небрежно исписанных страниц — был закончен наутро; точнее, буквально в последнюю минуту я наспех соорудил заключительную часть. Потом сел в такси, по дороге заучивая текст и внося мелкие исправления. Выступал я третьим, по ходу сымпровизировал кой-какие красоты и под вежливые аплодисменты сошел с трибуны.
После этого по программе был обед, но пока все толпились в фойе. У меня будто гора с плеч свалилась, я курил, разговаривал с разными людьми. Внезапно в нашей компании возникло контактное лицо. Он дал понять, что у нас есть еще одно дело, и, когда мы остались наедине, протянул мне картонный конвертик с билетом на самолет.
Я вижу себя в самолете. Пассажир, втиснутый в кресло с высокой спинкой, как и все, праздно устремленный в будущее. За двойным стеклом иллюминатора ему виден кусочек крыла, грозно вибрирующий, в тумане. Он обводит взглядом узор заклепок на этом жестко отставленном, дрожащем, трясущемся металлическом крыле, снова откидывается назад и отдается вибрато неслышного грохота. Как вдруг в кресельную тесноту поднебесного зала ожидания врывается солнце, поток ослепительного солнечного света, будто для курортников на обзорной террасе, отрезанной от земли пустынями ватного облачного массива. Потом облака разом исчезают, самолет летит над морем, над причудливым, сверкающим водным рельефом. Затем под крыло выдвигаются исчерна-бурые поля испанской земли, а вскоре звучит голос командира экипажа.
Во время перелета на душе у меня было удивительно легко и свободно. Я наслаждался пустотой — отрешенный. Но как только объявили о посадке, сразу занервничал и напрягся. То я был готов отбросить все и стать сильным — человек без балласта, готовый к прыжку; то уже сейчас видел себя блуждающим по улицам Барселоны, и ополчалась на меня не только иллюзия, но и мое жалкое «я». Думать об Антоните я избегал. Подавлял в зародыше любое смутное проявление ее персоны. Внизу, после паспортного и таможенного контроля, я не стал дожидаться автобуса. Взял такси и попросил шофера отвезти меня куда-нибудь поближе к Рамблас. Сначала мы ехали по каким-то пыльным, пустынным местам, а затем по прямым, величественно широким улицам — Avenida del Generalisimo Franco[5] прочитал я на одном из домов. Неподалеку от моего пансиона я велел остановить и дальше пошел пешком. Вечерело. Время сиесты миновало, магазины и бары начали оживать, вместе с собаками и кошками выпускали на солнце свой полумрак, свой спертый воздух.
Из приоткрытых окон доносился стрекот пишущих машинок.
Под деревьями Рамблас на лавках и стульях сидели мужчины. Переговаривались через улицу с мужчинами, сидевшими на террасах кафе. Снова были слышны птицы и продавцы лотерейных билетов. Воздух полнился журчаньем голосов прохожих, рокотом уличного движения. На каменное дно улиц и переулков медленно выплескивался вечерний прилив.
Вот и двери ночного бара. Надпись «La buena sombra», должно быть только что зажженная, переливаясь всеми цветами радуги, парила в свете дня. Я вошел.
Швейцар у входа сперва не обратил на меня внимания. Затем по его лицу скользнула тень узнавания, сменилась радостной ухмылкой. Мы обменялись рукопожатием. Он проводил меня к стойке. Бармен, разразившись бурным потоком слов, выскочил из-за стойки, чтобы рассмотреть меня, даже ощупать. Встретил меня как воскресшего из мертвых.
В зале еще никого не было. Антонита придет с минуты на минуту.
— Видели бы вы, как она сидела в баре после вашего ухода — точно каменная. Не отвечала. Не говорила. Просто сидела. Так-то вот. — В его словах сквозило сочувствие, а еще эхо невыносимой растерянности. Я заметил, как он присматривается ко мне, наверно прикидывая, что теперь будет. Потом сказал, что мне бы стоило заглянуть напротив, в кафе «Венесуэла», девушки всегда встречаются там перед работой.
В кафе «Венесуэла» я еще с улицы углядел белокурую певицу в окружении стайки танцовщиц. Антониты там не было. Девушки почти целиком заполонили крохотное кафе своими сумочками, жакетами, костюмами, всевозможными женскими причиндалами. Они занимают куда больше места, чем мужчины, мелькнуло у меня в голове. Может, Антонита больна?
Войдя в кафе, я едва сумел отбиться от смешливых возгласов, вопросов, рук, а ведь, если не считать певицы, я с ними до сих пор почти словом не обмолвился.
Как же вышло, что они считают меня до такой степени своим?
Они потребовали, чтобы я выпил с ними, но мне вдруг стало так плохо, что едва не вырвало. Я заказал мятный чай, поэтому девушки стали обращаться со мной не просто как с родственником, но как с больным. Антонита вот-вот придет, говорили они, или, уж во всяком случае, придет прямо в бар, не заходя сюда. «Сейчас придет, сейчас-сейчас», — твердили они снова и снова. Одна побежала взглянуть, не появилась ли Антонита в баре. После моего отъезда она, мол, прямо-таки расхворалась. Я не ответил. Не знал, что сказать.
И вот я второй раз вхожу в бар. Мужчина в стайке девушек, смущенный — всей этой деликатностью, назойливым участием. Танцовщицы сразу исчезают в гардеробной. А он стоит, с чемоданчиком в руке. У стойки пока никого, сумрачный зал пуст. Бармен, склонившийся над чем-то на дальнем конце стойки, не замечает его. Он стоит, сознавая всю нелепую и неизбежную театральность, но не в силах ничего сделать, может только стоять — воплощение ожидания у входа в берлогу. У предела.
Наконец он видит ее — далеко за танцевальной площадкой и эстрадой. Она не подает знака, просто идет, чуть опустив голову, не быстро, не медленно, идет, такая маленькая, мнится ему. Без прикрас. Только она сама.
В пустом зале они стоят друг против друга. Ее лицо — одно лишь пристальное всматривание в его лицо; кожа и глаза — всецело зеркало этого процесса. Потом загорается и тотчас гаснет искорка — вспыхнувшего лукавства. Она гладит его по руке. И оба, по-прежнему безмолвно, идут к столику.
Официант принес напитки, заиграли музыканты, у стойки сидят посетители, девушки, коллеги Антониты, проходят по залу, многозначительно кивают на их столик, бармен выхватывает у себя из-за спины бутылки и стаканы, обслуживает свой длиннущий ксилофон.