Выбрать главу

Разве вся французская живопись не посвящена именно этому счастью? — пытаюсь я привлечь к себе его внимание. Разве французские художники на протяжении столетий не писали только земное счастье? Древние переносили его в Аркадию или в Элизиум, в обиталище богов, потом богов упразднили, но миф о женщине или Венере остался — кстати, какого возраста была Венера, спрашиваю я, так как мой метафизический друг, до сих пор чаще имевший дело со своими ровесницами и женщинами старше себя, начинает подозревать меня в склонности к сексу с малолетками. Какого возраста? Но ведь, продолжаю я, люди всегда жили на лоне природы, это была содрогавшаяся от любовного томления природа, в ней были острова блаженства, природа не признавала труда, добавляю я, намекая на его чрезмерное усердие в работе, за что я иногда корю его, должно быть, из зависти; никакой работы. По крайней мере, от человека ее никто не требовал. Человек лежал или сидел на лоне природы и предавался безделью или любовной игре. Любовь и ее повелительница, богиня любви — всегда присутствовала в природе, даже если ее не было видно, значит, она отсутствовала временно, но все вокруг говорило только о ней. На лоне природы означало — у лона красавицы или с красавицей перед глазами, и чтобы вокруг была природа. Красивая женщина была мерой всего, ей принадлежало пространство счастья, она была его источником. Даже на картине Dejeuner sur l’herbe[22] она сидит обнаженной. В течение столетий она стояла, возлежала, отдыхала обнаженной перед глазами художников, она поворачивалась то одной, то другой стороной своего залитого солнцем существования, своей пенно-рожденной текучести, ее плоть ласкала глаза восхищенных ценителей красоты.

Прекрасное было время, сказал мой друг и крикнул: официант, счет. Мы бродим по улицам. Некоторые из них вспыхивают в лучах заходящего солнца, бесконечные ряды домов полыхают ярким пламенем, потом окрашиваются в пепельный цвет; улицы покрываются пятнами движущихся теней, по ним перекатывается эхо. Иногда кажется, что высящиеся вдали дома сложены из облаков, что у них появились крылья.

Ты давно здесь живешь, спрашиваю я своего друга-художника.

Целую вечность. И не спрашивай почему. Ты знаешь это не хуже меня. Потому что только в таком городе, как этот, можно затеряться. Поэтому. Ты никогда не узнаешь его до конца, можешь бегать по нему с утра до ночи, но всего не обегаешь. Он — твоя погибель, он то, к чему ты стремишься.

И потому, что он весь, до самых глубин, освящен эросом, задумчиво добавляю я. Насыщен соблазнами, которые улыбаются и призывно кивают тебе и ждут тебя на каждом углу. Один только шаг — и ты в объятиях красотки, обнаженная грудь как на картине Делакруа, изображающей свободу! Я — цена жизни, говорит соблазнительница. Виляя бедрами, она подходит к тебе. Вместе с тобой, нет, впереди тебя пастушка спешит в кусты.

Эмигрантские разговоры. Vive la France.

Мы бредем в сумерках. Отблески уходящего дня смешиваются со светом фонарей и канделябров. Мы идем по сверкающему бальному залу, многократно отражаясь в зеркалах.

Мы, мой друг и я, выходцы из небольших городов, с точки зрения Парижа это провинция. Маленькие города навевают на меня такую тоску, что выть хочется. Ощущение убожества, жалкое существование, монотонно текущие дни, террор ограниченности и безысходности, накладывающий неизгладимую печать на всю твою жизнь. Тяжелая, как с похмелья, голова. Прозябание на задворках жизни. Где она, жизнь, где? Единственная хлебопекарня, выпекающая всегда одно и то же, единственный ресторан с автоматами по приготовлению коктейлей для местной молодежи. Уродство какое-то, кажется, будто к столу для представления spectaculum mundi[23] приставлены всего один-два стула, а на столе — испорченный бензонасос. Не понимаю, как местные жители мирятся с такой скудной пищей для глаз и для души. Когда смотришь на их вечно хмурые лица, кажется, будто вокзал ощущений закрылся навсегда, ни один поезд больше не уходит отсюда, ничего, что захватило бы тебя, прихватило с собой, ничего, что заставило бы тебя вскочить с места, ничего.

Мы идем мимо химчистки, здесь их называют прессингами, я люблю подобные заведения, хотя, кроме горячего воздуха и запаха химических реактивов, здесь тебя и впрямь ничем не порадуют. Видимо, это связано с тем, что тут властвуют женщины, снимая с тебя груз забот, вот грязные рубашки, мадам, а вот измятый костюм, пожалуйста, приведите в порядок. Первое время, когда у меня в Париже еще почти не было знакомых, я бегал в прачечные, как другие ходят в кино или в церковь. А еще я любил заглядывать в починочные мастерские — носил починить старые куртки. Но это был только предлог. На улице, где я жил, была пошивочная мастерская, в которой хозяйничали две сестры. От одной из них, жутко блондинистой тигрицы, веяло низостью, другая производила впечатление женщины честной и прямодушной. Две непохожие одна на другую сестры, блондинка отвечала за качество, за моду, другая была исполнительницей, держалась в тени. Я любил смотреть, как тигрица наклонялась, чтобы наколоть клиентке кайму, и жеманно и в то же время дразняще выставляла упругую задницу, задница будто говорила мне: здравствуйте. В таких заведениях остро пахло нитками, материей и утюгом, кроме того, веяло женским интимом, что неудивительно: там снимали платья, драпировались в материю, демонстрировали нижнее белье и кожу, и посетитель-мужчина оказывался в двусмысленном положении.

Таким же спертым, как в гареме, воздухом пахнуло на меня, когда еще юношей я пришел к мадам Эрне, которая жила на третьем этаже нашего высокомерного дома и вела нечто вроде мастерской, правда, на очень примитивном уровне, она шила на кухне, казалось, она не прекращает работу ни днем, ни ночью, чтобы прокормить своего мужа, музыканта, физическое и психическое состояние которого не позволяло зарабатывать на жизнь. Примерка проходила в большом салоне, который украшали рояль, черные лакированные столики, роскошная софа и искусственные цветы. У мадам Эрны пахло не только материей, модными журналами, парфюмерией и кокетством, но и высокопарными фантазиями, утраченными иллюзиями, декадансом. К этому добавлялось оптимистическое жужжание швейной машинки и неустрашимая, не знавшая усталости головка мадам Эрны с задорно, как у маленькой девочки, болтавшимся «конским хвостом».

Я рос в доме, где задавали тон женщины, мужчины лежали, сказавшись больными, или болели по-настоящему, так как их обделили любовью; некоторые просто-напросто исчезали бесследно.

Все женщины в доме носили одинаковые платья, маскировавшие возраст и пол, которые можно было принять за вдовий наряд. Они строго и презрительно отзывались о немногих предприимчивых мужчинах, считая их прожигателями жизни; однажды я услышал загадочную фразу: один из них прокутил с женщинами все свои деньги, все, что имел.

Недавно я снова встретил Акима, пошло немало лет с тех пор, как он служил зазывалой в одном заведении на площади Пигаль, там показывали стриптиз, и его обязанностью было не просто зазывать богатых на вид, жаждущих развлечений клиентов, но буквально выхватывать из толпы проходящих мимо любителей зрелищ и затаскивать их в свой вертеп. Он немного говорил на ломаном английском, изъяснялся по-немецки и по-итальянски, это у него называлось знанием языков и позволяло строить из себя полиглота. Мы познакомились однажды ночью и после нескольких рюмок сошлись. Во всяком случае, теперь у меня был собутыльник на то время, когда я слонялся по площади Пигаль, находившейся недалеко от моей тогдашней квартиры.

Теперь Аким стал респектабельным человеком. Жестянщик, мелкий предприниматель, он ездил на R4 и был, он это подчеркивал особо, женат. Он много говорил об уважении к собственной жене, почтенной дочери из всеми уважаемой арабской семьи, сейчас она работает только половину дня, но никуда не ходит, даже телевизор не решается смотреть, не говоря уже о видеофильмах, похоже, она занята только домашним хозяйством и находит удовлетворение в общении с пылесосом, можно предположить, что он заменяет ей телевизор. Во всяком случае, она умела извлекать удовольствие из пылесоса, это уж точно. А супружеское уважение выражалось, помимо прочего, еще и в том, что они никогда не видели друг друга обнаженными. Они в исподнем ныряли под одеяло, чтобы в темноте отдаться друг другу.

вернуться

22

«Завтрак на траве» (франц.), картина французского художника Эдуарда Мане. — Прим. перев.

вернуться

23

Спектакля жизни (лат.).