Выбрать главу

Аким упоминал об этих подробностях с явной гордостью, словно благодаря именно этому он поднялся по социальной лестнице. Четырнадцати лет от роду он уехал из Константины в Алжир, его вышвырнули из родного гнезда подростком, выкарабкивайся или сдохни, он прибыл во Францию, имея в кармане только проездной билет. Тогда ему приходилось добывать уважение к себе с помощью ножа; теперь он мелкий предприниматель, женат, клиентов он находит в бистро.

Нынешнее семейное положение Акима одобрила бы моя мама: респектабельность, уважение к себе и непременное в этом случае воздержание играли важную роль в системе ее ценностей и в ее словаре.

А сейчас мне припомнился подвал, точнее, целое подвальное царство, в свое время там было бомбоубежище, укрепленное толстыми балками мрачное помещение с множеством отопительных и вентиляционных труб; кроме индивидуальных закутков, отгороженных деревянными решетками, там была и общая домовая прачечная: в день стирки в адской парной трудились у ведер, бадей и стиральных досок потные, красные от жара истопницы, служанки и матери. Влажное материнское жерло.

В темноту подвалов вела крутая винтовая лестница, но другая лестница, на другом конце просторного подземелья, вела наверх, на усыпанный галькой двор, где сохло белье, и в примыкавшие к двору сады. Вела к спасительному дневному свету.

А иногда и в ночной мрак.

Помню, как, будучи гимназистом, я вступал под пенящуюся майскую листву, словно под священный полог ночи, весь во власти очарования, и, предвосхищая соблазны, нырял в благоухающую аллею, которая вела к больнице. Опьяненный ароматами и собственными фантазиями, я входил нетвердой походкой в фосфоресцирующее чрево листвы, в котором бегали туда-сюда медицинские сестры в белых халатах. Однажды, замедлив шаги и оглянувшись, я заметил, как одна из них, встретившаяся на моем пути, остановилась, и застыла, повернув в мою сторону светлое пятно тела. Я подошел к ней и, не говоря ни слова, даже не думая, что это могло быть простым недоразумением, обнял ее, мы поцеловались, и я почувствовал в своем рту ее горячий язык, это был первый такой поцелуй в моей жизни, я был не готов к такому, повороту. А она? Убежала, оставив меня в замешательстве и недоумении.

Я размышлял о случившемся дома, в ожидании дождя, который всегда будоражил мой внутренние токи. Я настораживался, когда меня настигало дыхание дождя. Сначала менялось освещение, мелькали темные пятна, движущиеся тени, будто их гнало ветром; и вдруг тишина, внезапное низвержение тишины; а вслед за этим громкий вздох дождя, приближающееся шуршание капель, своим шумом они долго заглушают все вокруг, кряхтят двери, глухо вздыхают деревья, комната затягивается темным покрывалом, оконное стекло наискось прочерчивают дождинки.

А когда надвигалась гроза, душа моя ликовала и пела. Деревья, вздымавшие кроны в привычно серое небо, внизу плавали вместе с корнями в подземном море. И я вместе с ними. Я словно садился на корабль, плывущий в страну любви.

Вчера в автобусе, между Йеной и Монпарнасом, я наблюдал за одной школьницей. Шел дождь, девочка задумчиво рисовала пальчиком на мутном стекле какие-то фигурки. Ее коротко подстриженные волосы были с дерзкой асимметричностью зачесаны набок, суставы пальцев сильно развиты, готов поспорить, что она играет на скрипке. Девочка между школой и родительским домом, у окна жизни женщины, женской судьбы. И я вдруг увидел ее лицо глазами ровесника, почувствовал священный трепет, с каким мальчик смотрит на любимое лицо. Лицо кажется далеким, оно словно заключено в рамку недосягаемости и в то же время как бы погружено в благоговейное раздумье. Лицо, обращенное внутрь себя, в мечты, иконописный лик, предмет благоговейного поклонения. При взгляде на него охватывает страх а какие все-таки разные существа люди, возникает предчувствие надвигающегося разобщения и непреодолимого одиночества. Как мог он надеяться, что смеет притронуться к такому вот лицу, всегда преследовавшему его? Столкнувшись с реальностью, оно упадет с алтаря и разлетится вдребезги.

Девочки моего детства волновали меня, они излучали таящиеся под юбками зной и плотскую притягательность, которые следовало отвергать как нечто чудовищное и запретное. Они напускали на себя заносчивый вид, но в их болтовне, в их стремлении из всего делать тайну присутствовало нечто такое, что касалось нас, мальчишек, они могли властно отвлечь нас от наших воинственных проказ, они притягивали наши мысли к тому, что бросало нас в краску и в дрожь. От них исходила какая-то непостижимая сила, при всей своей детскости они обладали уже каким-то древним знанием. Мы ругали их, смеялись над ними и в то же время только о них и думали. Они хранили в себе тайну, тайна называлась сладострастием, именно она наделяла их властью; для нас это означало обещание слабость покорность; чтобы избежать этой опасности, мы их дразнили.

Галька потрескивала под ногами, когда мы по дороге в школу или из школы сталкивались с девочками. Некоторые из нас уже стали благовоспитанными мальчиками и, прирученные, шагали рядом со своими избранницами; мы считали их потерянными для себя, перебежчиками.

Я тоже стал перебежчиком, в двенадцать лет, но перебежал я не в омут сладострастия, а сразу в любовь. В страну любви. Одно только было важно для меня: близость любимой. Я думал только о ней одной. Мысль о ней освещала улицы и даже небо. Освещала весь мир. Мне достаточно было находиться рядом с ней. Я шел рядом с любимой словно сквозь первый день творения, сквозь начало мира, сквозь бесконечную красоту и чистоту, воздух замирал от восторга, свет был напоен счастьем. Мне казалось, будто я в раю. Но длилось это недолго. В райские кущи вгрызалось желание, а с ним и страх. Я хотел, чтобы счастье длилось вечно и принадлежало только мне одному. Но рай был запятнан сомнением, счастье вытекло ручейками малодушия, превратилось в обычную детскую историю с грустным концом.

С тех пор я стал бояться любви, бояться душевной травмы. Обжегшийся на первом чувстве ребенок не хотел больше любить, должно быть, ему хотелось, чтобы любили его. Я мечтал о любовных приключениях, о покоренных сердцах, о разбойничьих набегах, грабежах и опустошениях. Я хотел испытать любовь, любовь была эросом, а эрос — наплывами мечтательности, эликсиром счастья, средством для достижения цели. Все переживания отныне окрасились светом эротики, я искал приключений и находил их. Счастье стало плотским наслаждением, а любовь — обменом тела на тело.

Словно корабли под наполненными ветром парусами, проплывали на горизонте женщины. И мне казалось, что мимо меня проплывает последний, единственный корабль.

Путник сидел на ступеньках церкви Сен-Рош, на нем были кроссовки и вельветовые брюки, в руке он держал банку пива или газированной воды, волосы он подстриг. Я уже прошел мимо, как вдруг удивленно подумал: а где же рюкзак? И точно: обоих плащей на нем тоже не было. Не было толстого укрытия, которое бродяги не снимают даже в жару. Вот откуда впечатление, что он помолодел. Вполне возможно, подумал я, что он снял рюкзак где-то неподалеку и прикрыл его своими двумя плащами, я не присматривался. Может, он и впрямь решил избавиться от своей карающей ноши? Решил вернуться домой? Я хочу понять, что с ним произошло.

Один бармен, точнее, барменша, трансвестит с внушительной грудью и накрашенной физиономией, на мой вопрос о путнике ответил: разумеется, я его знаю, он ночует под аркадами у входа в гостиницу «Континенталь». Трудно поверить, чтобы портье в ливреях, когда они у стеклянных порталов с вращающимися дверями высматривают такси или с высокомерным видом пялятся в пустоту, стали терпеть в своем окружении такого бродягу, как путник.

Ухмылка путника, словно впечатанная в изможденное лицо и напоминающая маску, мешает мне заговорить с ним. Но если и заговорил бы, что я ему скажу? С чего начну? Он ведь, подумал я, не только не попрошайничает, но, судя по всему, и отвергает всякие контакты с внешним миром. Я ни разу не видел его в чьем-нибудь обществе, он всегда одинок и молчалив. Не стану же я спрашивать у него, который час. И все же мне хотелось узнать, как… и тут в голову мне внезапно пришла фраза: он прокутил свои деньги с женщинами.