Джоан Дидион
Год магического мышления
(сценический монолог) перевод Василия Арканова
Это случилось 30 декабря 2003 года. Вам, наверное, кажется, что давно. Но если бы это с вами случилось, вам бы так не казалось.
А с вами это случится. Может, как-то иначе — но случится. Я вам это предсказываю.
Мы пришли домой. «Домой» — значит в нашу квартиру в Верхнем Истсайде на Манхэттене.
Было еще не поздно, часов около восьми. Встал вопрос, ужинать дома или в ресторане. Я предложила дома, сказала, что затоплю камин. Это решило дело.
В Калифорнии у нас часто горел камин. В Мали-бу даже летом — там вечерами всегда туман. Огонь означал, что мы дома, отгораживал от дневных забот, сулил безмятежную ночь.
Я затопила камин. Отгородилась от забот.
Не помню, что собиралась приготовить на ужин.
Память останавливается. Как заевшая кинопленка. Вы с этим столкнетесь.
Я вас предупреждала. Все это вещи, о которых следует знать.
Вы смотрите на меня на сцене, сидите рядом со мной в самолете, сталкиваетесь в ресторане. Вам даже подумать страшно, через что я прошла.
Но ведь и вы от того же не застрахованы.
Поэтому слушайте.
Джон был у себя в кабинете. Я принесла ему виски. Он сел у камина с книгой. «Последнее лето Европы: кто развязал великую войну в 1914-м?» Дэвида Фромкина. Я накрыла в гостиной, чтобы смотреть на огонь.
Видимо, я это позже заметила. Название книги. Потом прочитала ее от корки до корки, но никаких предвестий не нашла.
Постойте. Я говорила о другом. Как все случилось.
Он попросил еще виски. Я принесла. Он спросил: купажированный или односолодовый? Я сказала, что налила из той же бутылки. «Хорошо, — сказал он. — Говорят, их лучше не смешивать».
Я стояла у стола, резала салат. Он сидел напротив, говорил. То ли про Первую мировую, то ли про виски. Не помню.
Вдруг перестал говорить. Смолк.
Я оторвалась от салата. Сказала: «Прекрати». Думала, дурачится.
Сползая со стула. Тараща глаза. Желая отвлечь и себя, и меня от тягостных мыслей.
Вслух мы этого не произнесли, но у нас были для них основания.
В следующий миг поняла: это не шутка. Видимо, он действительно поперхнулся. Подбежала, попробовала приподнять, надавила на диафрагму.
Он упал на стол, потом на пол. Из-под лица стало вытекать что-то темное.
Две «скорые» были у дома ровно через пять минут. Это я теперь знаю. Врачи суетились вокруг него на полу гостиной ровно сорок пять минут. Это я теперь знаю.
А знаю, потому что обзавелась документами. Регистрационным листом медсестер реанимационного отделения. Графиком поступлений в больницу. Историей болезни. Журналом наших консьержей. В нем черным по белому: «21.20. „Скорая“ по вызову м-ра Данна». И дальше: «2105. М-ра Данна забрали в больницу».
От нас до реанимационного отделения ближайшей больницы всего шесть кварталов. Я не помню светофоров. Не помню сирен. Когда выходила из «скорой», носилки уже куда-то вталкивали. Вокруг одни санитары. И еще какой-то человек. Он спросил у водителя, кивнув на меня: «Жена?» Потом объявил: «Я ваш социальный работник».
Тогда-то я все и поняла. Социальный работник — это всегда не к добру.
Как все быстро меняется.
В мгновение ока.
Села ужинать с ним, а закончила одна. Вопрос: как избавиться от жалости к себе? Вот первое, что я написала после того, как это случилось. А потом… Я писательница.
Но потом долго ничего не писала.
В последующие недели я по-разному пробовала удержать себя в колее. Одно время твердила, как заклинание, заключительные строфы из «Роз Эль-мер» — элегии Уолтера Сэвиджа Лэндора, написанной в 1806 году в память о дочери лорда Эльмера, умершей в возрасте двадцати лет в Калькутте. Я эту «Роз Эльмер» напрочь забыла еще в университете, а теперь вдруг вспомнила не только сами стихи, но даже их разбор на каком-то семинаре. Начинается так: «О, воплощенье красоты! На всей земле — одна! Божественным сияньем ты была наделена!» Как сказал тогда преподаватель, своим успехом «Роз Эльмер» обязана тому, что напыщенные и потому пустые восхваления первых строф сменяются внезапным, почти шокирующим откровением, по его выражению, «горькой, но отрадной мудрости» последних, из которых следует, что у всякого горя есть предел: «Ночь вздохов, горести и грез / Я посвяшу тебе».
«Ночь вздохов, горести и грез, — повторил он. — Ночь. Только ночь. Даже если всю целиком (хотя поэт не говорит „всю ночь“, он говорит „ночь“), речь все равно идет о нескольких часах, а не обо всей жизни».