— А что, например?
— На мизиице пятнышко беленькое завелось — счастье, на среднем — радость, на безымянном — несчастье, на указательном — печаль, на большом — обновка.
— Ну, а дальше?
— Иголкой и булавкой, или острым чем не дарись: поссоришься. Нож купи хоть за копейку. В середине нос чешется — о покойнике слышать, кончик чешется — водку пить.
— А разве вы пьете?
— Бывает, — добавил за рассказчицу хозяин, — бывает, да только не при людях, а в уголке где. Таков уж обычай. А вот тебе и моя примета: чешется лоб у меня — с кем-нибудь поздороваюсь; затылок зачешется, так либо прибьют, либо облают крепко. Это верно! А вот тебе н еще случай со мною: слушай-ко! Потерял я лошадь, искал всяко — не нашел. Да сдумал, продам-ко ее в шутку — найдется. Бывало, слыхивал эдак-то с другими не один раз, а десяток. И молнил сыну: «купи, мол, Климко, серка!» — «А что, слышь, возмешь?» — «Да с тебя, мол, не дорого: всего пятак». И деньги ему велел найти и взял их. На утро слышу, сказывают соседи: «конь-де твой, Селифонтьич, ходит за оленником в Оногре» (место у нас есть такое). Так вот ты об этом об деле как тут хошь, так и думай!
— А вот я хочу, хозяин, на родину Ломоносова проехать. Слыхал ла ты про него?
— Как не слыхать, знаем, Да ведь давно уж это, очень давно было. Бепамятно! Ты вот на Вавчугу-то поедешь — мимо будет, остановись — спроведай!
Последние слова эти, не имеющие смысла, пришли мне на память и не выходили из головы во все время, пока мы осиливали переездом узкую, вытянутую в целую версту и кривую улнцу города Холмогор. Звучали они, как бы сейчас вымолвленные, и тогда, как мы спустились с крутого берега в ухабы рукава Двины—реки Курополки, и раскинулись позади нас в картинном беспорядке по крутым горам и по предгорьям старинные Холмогоры. Переехали мы и Курополку и втянулись в ивняк противоположного городу отлогого берега реки той.
— Вот и Кур-остров! — послышалось замечание ямщика.
Замечание было излишне: я и без него уже давно знал, что это Кур-остров, что на острову, образованном тремя рукавами Двины (Курополкой, Ровдогоркой и Ухт-островкой), лежат две казенные волости: Куростровская и Ровдогорская.
— Вот и Кур-островская волость, смотри!
Вижу впереди множество деревушек, рассыпанных в беспорядке и не в дальнем расстоянии одна от другой; вижу между ними - церкви, но это уже другое село - Ровдогоры. Слышу снова запрос ямщика:
— В которую же тебя деревушку везть велишь?
— Да в Денисовку, в Денисовку, и ни в какую другую...
— Не знаю такой, да и нету такой—ведь и даве докладывал.
— Да быть, братец ты мой, этого не может.
— А оттого и может, что мы здесь родились и не токмя тебе деревни эти, и хозяев-то, почитай, в кажинной избе знаем в лицо и по имени. А деревни, какую
сказываешь, не слыхали...
— Может быть, иначе зовется?
— Поспрошаем; может и правда твоя. Эй ты, святой человек! какая-такая есть у нас тут деревня Денисовка?
— А может — Болото; вон оно! — слышится ответ от прохожего и снова разговоры ямщика:
— Болото, так Болото: в Болото мы тебя и повезем, так бы ты и сам сказывал. А то тут где их разберешь? Вон, гляди, три двора, а либо и два только: гляди, и деревня это, и деревне этой свое звание. А сколько этих деревень-то тут насыпано? Несосветимая сила! всех не вызнаешь...
Вот и Болото — деревушка в пять дворов.
— Да это ли, старичок, Денисовка-то?
— А была допрежь, была Денисовка, звали так-то, звали. Ноне, вишь, Болото стало.
— А в которой избе, на котором месте Люмоносов родился?
— Не знаю, родименький, и не спрашивай: не знаю, про какого ты про такого Ломоносова спрашиваешь. Не чуть у нас эких, не чуть. Может, тебе костяника надо, так вон на Матигорах Бобрецов живет, Калашников...
— Нет, этот ученый был, и давно умер, в Питере жил...
— Не слыхал. Убей ты меня — не слыхал!
— Звезды он все, дедушко, считал; на небе, как по книге читал, все разумел, самый умный был человек, самый ученый. Здесь родился, отсюда в Москву ушел.
— А ты спроси-ко на селе у дьячка: тот что-то, паря, сказывал экое-то. Вот я теперя припомнил, сказывал он что-то, да я не помню вплотную-то. У нас ты тут в деревне ни у кого не узнаешь. И разговору такого не было. Поезжайте-тко! Вон село-то!
Поехали, приехали и — слава Богу! — добились кое-какого толку. Дом, в котром родился гений математики, давно, давно рухнул и снесен. На его месте выстроен был другой, но и тот также рухнул и также, в свою очередь, был снесен. Теперь, может быть, и стоит какой-нибудь дом, а может быть, залег какой-нибудь пустырек, без следа, без памяти, и никому до этого нет дела. Нет, может быть, дела оттого, что далеко ездить сюда тем, для которых дорого и перо, которым писал Ньютон, и чернильница, из которой брал чернила Лейбниц, и полог кровати, за которым спал Вольтер. — Один только дьячок, да какой-то досужий сельский старичок помнили о Ломоносове, интересовались его именем и делами. Вот, что могли сообщить они мне оба, общими силами, и вот, что можно было слышать об нашем гениальном ученом в 1856 году неподалеку от его родины, в каких-нибудь двух верстах от того места, где родился Василью Дорофееву его гениальный сын Михайло.
Василий Дорофеев был раскольник и, может быть, по обычаю своих единоверцев, считающих первою обязанностью иметь сына, разумеющего церковную печать, отдал Михайла в науку. Учил его дьячок, живший на селе, в 2½ верстах от деревни. По свидетельству Степана Кочнева, доставившего академику Озерецковскому краткую записку (9 июля 1788 г.) о жизни Ломоносова, учитель грамоты был той же волости крестьянин Иван Шубной (отец Федота Ивановича Шубина, известного впоследствии академика). «И обучился — говорит далее Кочнев — в короткое время совершенно, охочь был читать в церкви псалмы и каноны и, по здешнему обычаю, жития святых, напечатанные в прологах, и в том был проворен, а притом имел у себя природную глубокую память. Когда какое житие или слово прочитает, после пения рассказывал сидящим в трапезе старичкам сокращеннее, на словах обстоятельно». Василий Дорофеев был мужик зажиточный, и в то время, когда еще велся, обычай в Кур-островской волости обряжать дальние покруты за треской и морским зверем на Мурманский берег океана, он был одним из трех хозяев, рисковавших этим делом. Теперь промысел этот оставлен всеми подвинскими жителями, и оставлен давно во имя нового дела — хлебопашества, которым занимаются и жители Кур-острова. Нестарый годами, крепкий силами и духом, Василий Дорофеев выезжал и сам туда ежегодно, брал с собой и старшего, единственного сына, обязывая его приучаться к делу с азбуки промысла, с трудной и безотрадной должности зуйка. Зуек артельный (обыкновенно мальчик-подросток) обязан оставаться на берегу: чистить посуду, носить воду, готовить кушанье, обивать сети, обирать рыбу и чистить ее, обязан, одним словом, почти целые сутки быть на ногах...
— Михайло Васильевич Дорофеев (рассказывали мне) на Мурмане собирал из мальчишек артели и ходил вместе с ними за морошкой: нагребет он этих ягод в обе руки, да и опросит ребятишек: «сколько-де ягод в каждой горсти!» Никто ему ответа дать не сможет, а он даст и, из ягодки в ягодку, верным счетом. Все дивились тому и друг дружке рассказывали: он-то сам в этом и хитрости для себя никакой не полагал, да еще на других ребят сердился, что-де они так не могут. Стал он проситься у отца в Москву в науку: знать, Мурман-от ему поперек стоял в горле. Не пустили. Он и сбежал, один сбежал, так и в ревизских сказках показан.