В темной комнате горит огонь. Трещит, рассыпаясь золотыми искрами, облизывает изнутри каменные стенки очага. Иногда тянется языком пламени наружу, и тогда сидящий перед очагом протягивает навстречу пальцы — огонь, словно испугавшись, отдергивается от них, прячась обратно в очаг.
— Даже пламя боится холода в моей крови, — тихо говорит сидящий, отбросив назад длинные седые пряди распущенных волос.
— Огонь останавливают огнем, — негромко отвечают ему из темного угла. — И в тебе еще достаточно собственного пламени.
— Не льсти, — усмехается тот, кто смотрит на огонь. — Я позвал тебя не для того, чтобы слушать утешения. Мое время уходит.
— Я слушаю, — отзывается темнота.
— Тем, кто стоит на пороге, видны обе стороны. Я смотрел назад, где остаются они, и вперед — куда уйду я. Мир колеблется. Мир на грани. В этот Самайн начнется то, чему лучше бы не случаться…
— Я слушаю, — снова откликается темнота, когда он замолкает.
— Трижды бросал я руны на прошлое, настоящее и грядущее. И трижды выпадали ворон, сломанная ветвь и колесо. Но голос рун молчит для меня.
— Так ли это? — спрашивает темнота.
— Это так. И не говори мне о том, чья ветвь сломана. Я не хочу слышать.
— Тогда мне придется молчать, — говорит темнота.
— Он мертв для сидхе. Ветвь отделена — ей не прирасти снова на то же место.
— Сломанные ветви, бывает, пускают корни, — шепчет темнота. — Но став деревом, ветвь остается собой. Из дуба не вырастет яблоня, а из омелы — шиповник. И боярышник все равно будет…
— Замолчи, — роняет сидящий у очага.
— Молчу, — равнодушно соглашается темнота.
И снова только огонь что-то бормочет на языке треска и искр, пока сидящий возле него снова не размыкает сухие губы на желто-сером, словно пергаментном лице. Тот, кто увидел бы его сейчас, мог бы принять за человека, но у людей не бывает глаз, сияющих в темноте.
— Не так я хотел бы уйти. Не на ложе, больным и слабым, окруженным стервятниками и сухой листвой мертвых побегов. Мой дом — великий дом сидхе — гибнет.
— Ты велел мне молчать, и я молчу, — говорит темнота.
— Говори.
— Сломанная ветвь может пустить корни. И если на нее сядет ворон, колесо повернется вновь.
— Или нет?
— Или нет, — соглашается темнота. — Самайн грядет. В крови, тьме и кличе Дикой Охоты. Великий Самайн, открывающий врата вечности. Кто-то уйдет в эти врата, но кто-то может и явиться.
— Я сам сломал эту ветвь и иссушил ее. Никогда ей не пустить корни, — молвит сидящий у очага.
— Кто знает… Мир вращается в Колесе. Все еще крутится. И меняется с каждым поворотом. Сделанное тобой кто-то может и отменить.
— Так ли это? — спрашивает сидящий у очага.
— Это так, — отвечает темнота. — Но все имеет свою цену.
— Назови ее.
И темнота смеется сухим шелестящим смехом. Она смеется и смеется, а плечи сидящего у огня сгибаются ниже, словно боль терзала его изнутри.
— Назови цену, — шепчет он, наконец. — Назови ее…
— Брось руны еще раз, — шелестит темнота. — Без мыслей, без надежды на тот ответ, которого ты жаждешь.
Дотянувшись до сморщенного мешочка из светлой кожи, сидящий у очага встряхивает его в дрожащих ладонях и, не удержав, роняет. С тихим стуком кусочки дерева катятся по каменным плитам. Замерев, сидящий у очага смотрит на них. Пустая, пустая, пустая… Гладкие, словно только что выструганные и еще девственно чистые деревяшки рассыпались на полу.
— Видишь, — шепчет темнота, — не мне назначать цену. Но ты волен определить ее сам, когда придет время. Сможешь найти среди этих рун Ворона? А Сломанную ветвь? Отыщи Колесо… Не можешь? Тогда жди. Ты дождешься, обещаю. Я даю тебе время. Ты увидишь, как мир дрогнет, когда Колесо повернется. И уйдешь так, как захочешь. А я подожду. С тобой было весело, Боярышник из рода Боярышников, и я умею благодарить за веселье. Но ты не благодари. Успеешь…
Тишина. Только огонь обиженно трещит про что-то своё. Может, про то, что тьма в комнате сгущается и из угла веет холодом, словно кто-то открыл дверь, уходя. Куда-то в очень холодное и темное место, из которого теперь дует и дует ледяной темный ветер. Но вот сидящий у огня поднимает голову, снова протягивает пальцы к огню, как к живому зверю — и тот не отдергивается, приникая ласково и покорно, облизывая их — и не обжигая.
— Я подожду, — соглашается сидящий у очага, собирает пустые руны и забрасывает их в огонь. Яростно вспыхнув, пламя озаряет изборожденное глубокими морщинами лицо, на котором живы только глаза.