Выбрать главу

Повстречались Сокто-ахай с Лидией Васильевной, присели потолковать. Старик свой первый вопрос о сыне, конечно. Что на это ответишь? Утешила, как могла, Лидия-багши чабана. Не лишать же его надежды. Оюну похвалила:

— Хорошей чабанкой становится ваша внучка.

— Лучше, чем ожидал, — добреет старик.

— Цырен Догдомович тоже доволен ее работой.

— Цырен, должно, знает… — И тут же приглашает парторга. — Время ягнят кормить. Надо бы поглядеть. Пойдем?

— Конечно, Сокто-ахай!

Дугаржаба-бригадира они обнаруживают в одном из загонов сидящим на корточках с ягненком в руках. Он безуспешно пытается подпустить его к шустрой карнаухой овце.

— Никак не хочет признавать! Балмацу пошла сына кормить. Сама билась-билась, и у меня с этой Бор-бондой ничего не получается.

Под мышкой у Дугаржаба еще три или четыре ягненка да за пазухой один.

— Мэндэ, бригадир, — здоровается Сокто.

— Мэндэ, Сокто-ахай!

— Ты чего столько ягнят собрал? Чего с ними делать хочешь?

— Борбондой своего не берет, может, какого-нибудь другого признает. Я ей на выбор принес. Корми любого! Ни на кого смотреть не хочет!..

Старик между делом успел уже оглядеть, пощупать с десяток ягнят, поучает парня:

— Видишь; ей своего не надо, а много их увидит — еще хуже будет. Уноси обратно.

Дугаржаб, теряя терпение, выговаривает овце:

— Ну что мне с тобой делать? Что ты за скотина такая?!

— Не говори так, — останавливает его Сокто. — Нельзя овечек ругать. Наказывать тоже нельзя. Силой нельзя.

— А чего они? — сердится бригадир. — Эта ревет, и другие тоже. Кто им плохое делает?

— На волю просятся, — морщинится в улыбке дед. Побудут немного вместе и привыкнут.

— Как же, привыкнут! Эта голодом заморит ягненка.

Подошла Оюна.

— Дай-ка я попробую.

Взяла у Дугаржаба малыша, попыталась сама приласкать Борбондой, уговорить ее — никакого толку! Стыдно Оюне, что не может с овцой справиться. А тут еще дед рядом стоит. Совсем отчаялась.

— Что делать, дедушка?

— Почему молоком другой овцы не напоишь?

— У маток и так молока мало для своих. Не досыта кормят, я смотрела. А у кого лишнее, так я думаю, может, слабеньким надо будет, больным…

— Правильно.

— Коровье молоко я пока боюсь давать.

— Тоже верно.

— Как же быть?

— Надо, чтобы матка сама приняла.

Это Оюне и самой понятно. А как заставить?

Вернулась Балмацу. Увидела, что столько народу возле Борбондой собралось, ни слова не говоря, схватила овцу, дала ей ягненка понюхать. Овца вырывается, брыкается. Балмацу связала ей ноги, стала тыкать мордочку ягненка в набухшее молоком вымя матки. Не получается. Взмолилась:

— Сокто-ахай, помогите!

Старик, едва появилась Балмацу, отошел в сторонку, не в силах скрыть неприязнь к чабанке, так перевернувшей за этот год всю его жизнь. А стоило ей окликнуть его, обо всем забыл.

— Что говоришь, дочка? A-а… Все та же карнаухая. Трудно с ней справиться. Она привыкла своих ягнят бросать.

Балмацу удивленно смотрит на Сокто: в своем ли дед уме?

— Да она ни разу не ягнилась!

Откуда ей было знать про выкормленных стариком близнецов. Сокто-ахай понял это и не стал припоминать.

— Дугаржабу говорил и тебе скажу: овцы своих хозяев знают. Они умные, все понимают. Ласку любят…

— Ха!.. Эту Борбондой я из своих рук кормила. Сколько ее ласкала-гладила, сколько сосок ей давала, когда маленькая была. Ни с одной овечкой — врать не стану — никогда столько не возилась. Сами знаете… У-у! — покосилась на строптивую овцу. — Что за мать? Родное дите ненавидит. С самого утра ягненочек голодный…

— Невезучий, значит, — только и сказал Сокто.

Балмацу держала в широких, крупных ладонях ягненка. Его глазенки начали тускнеть, тельце обмякло.

Борбондой воспользовалась тем, что чабанка отвлеклась от нее, выпуталась, попятилась к загородке, уперлась в нее и неожиданно припустила по загону. Хотела перепрыгнуть — не смогла, сунула голову в щель — застряла, забилась. Сокто вытащил ее.

— Стой, хулай! Стой, глупенькая… Тело от тела твоего, мясо от мяса твоего, кровь от крови твоей не признаешь. Зачем хочешь осиротить свое дитя? Кто будет сосать твое вымя — оно молоком сочится. Кто будет играть возле тебя? Кто твой род продолжит? — гладит Сокто овцу, разговаривает с ней серьезно так. — Прими, прими ягненочка. Песню когда-то таким, как ты, пели. «Тээгэ» — песня называется. Помню, помогало. Я уже эту песню не знаю, а молодым — откуда?

— Тээгэ, говорите, Сокто-ахай? Слышала я эту песню. Вон ее когда поют! Ну-ка, ну-ка… Сейчас…

Лидия Васильевна присела перед овцой. Неуверенно, тихо запела:

Зеленая трава народится, На деревьях распустится листва…

Голос ее выровнялся, зазвучал чуть громче, словно пела она над колыбелью:

Зеленая трава народится, На деревьях распустится листва, Кукушка-птица запоет. Вымя твое набухнет, Кто же его будет сосать? Тээгэ, тээгэ, тээгэ!

Борбондой — удивительное дело! — притихла, успокоилась, стала неподвижно, точно слушала песню. Вот она шагнула к ягненку, обнюхала его со всех сторон, заблеяла, облизала малыша и подпустила его к соскам.

— Тээгэ, тээгэ… — повторяла вслед за Лидией Васильевной Балмацу.

Старый Сокто, бросив жевать табак, стоял задумчивый у ограды. Старая чабанская песня всю душу ему перевернула. «Что ж ты, доживший до седых волос, как неразумная овца ведешь себя? — размышлял Сокто-ахай. — Внучку оставил, домашний очаг разрушаешь… Пора возвращаться к Оюне, к отаре, в бригаду».

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Погода в эту пору меняется несколько раз на дню. То ясно, солнечно — облачку взяться неоткуда, и вдруг тень набежит, как из-под земли. А уж тут жди поземки. Умеет она момент выбирать. Старается, разравнивает натоптанные по степи тропинки, заметает их, низко клонит редкую ветошь-траву, упрямо торчащую под снежным покровом. Подует, побалует пеший ветерок и скроется, будто его и не было. Опять светит с бледно-голубого неба нежаркое зимнее солнце.

Началось так же, с поземки. Только оказалась она на редкость злой. Бросалась в разные стороны, швыряла полными пригоршнями снег, визгливо, как пьяная старуха, подвывала, пыталась схватиться с ленивым, но сильным верховым ветром, но уступила ему, сдалась, чуть не содрав напоследок все снежное одеяло с земли, так крепко цеплялась за траву и кусты.

Невидные тучи — рвань одна — просыпали запасенный впрок снежок, легкий, сухой. Он летел над степью, не опускаясь, почти невесомый, пока не столкнулся лоб в лоб с примчавшимся откуда-то липким и мокрым, противным пуржливым снегом. И вмиг все заволокло, закружило, перемешало. Четыре стороны, восемь краев — не разберешь, где они? Куда ни глянь — темно, сурово, мрачно. Не поймешь — утро ли, вечер ли, ночь? Кажется, весь мир перевернулся. Тут уж гадать нечего: шурган налетел, пурга. И никто не скажет, сколько продлится, когда кончится. Шурган сразу, не успеет появиться, становится хозяином степи, своенравным, скандальным, безжалостным. Что хочет, то и делает!

Ох и лют шурган! Будто все самые холодные ветры, какие только существуют на свете, собрались вместе и дуют что есть мочи. Ему все по плечу, шургану. Смешал вместе снег, пыль, песок и перетрясает их себе на потеху. То взобьет, как пуховую перину, то жмет к земле, прессует в тугой, жесткий наст, то, вконец рассвирепев, разбрасывает, расшвыривает — нате, берите, не жалко! Гром стоит, грохот, свист. То чьи-то крики слышатся, то будто взрыв раздастся…