…После дождя кони как умытые, будто кто их долго чистил скребками да гривы расчесал. Многих коней я даже не сразу узнал, такие они нарядные, чистые, отдохнувшие. И мой Гнедой ходит среди них как ни в чем не бывало. По первому зову подошел и бок подставил: садись, мол. Будто не он заставил меня полночи под дождем бегать.
А ведь запомню этот урок. На всю жизнь.
Вдвоем с Мунко мы быстро собираем табун и под посвистывание сусликов, выбравшихся после дождя из своих нор, двигаемся к дому.
VII
ДНЕМ…
Дом почтальонши Хурлы стоит на самом краю улуса. Уже несколько дней я собираюсь к ней зайти: а вдруг пришло письмо от нашего зятя? В последнее время Сэрэн-Дулма ходит как в воду опущенная. Она ничего не говорит, но я точно знаю — это оттого, что долго нет писем. Вот было бы здорово: я открываю дверь, а Хурла протягивает мне письмо: «Ну, Батожаб, пляши! Наконец-то ваш хуряахай про вас вспомнил». Такой уж характер у нашей почтальонши: никогда не упустит случая сказать пообидней. Но я не обратил бы внимания, что она ни скажи, схватил бы письмо и пулей бы кинулся обратно, обрадовать тетю. Я все так живо представил себе, что мне показалось, будто письмо у меня в кармане.
— Эй, есть кто дома? — я несмело стучу в дверь.
Она чуть приоткрыта. Дергаю ее сильней, вижу высокую кровать с никелированными спинками, гору подушек, стол, заваленный газетами и журналами.
— Хурла-абгай, вы дома? — я опять стучу, но никто не отвечает.
Я усаживаюсь на крыльце. Рядом со мной кипа газет, журналов, почти такая же, как на столе в комнате. Я листаю газеты и удивляюсь: здесь и вчерашняя, и позавчерашняя почта, и третьего дня… Почему она до сих пор не у подписчиков? Хорошо же работает наш почтальон! Очень может быть, что и наше письмо уже несколько дней лежит у нее на столе, а мы волнуемся…
Из одной газеты выпадает сложенный листок. «Дорогая моя мамочка!» — успеваю я прочесть написанное красивым, ровным почерком.
— Ты почему читаешь чужие письма?
Передо мной стоит совсем незнакомая девчонка. Я никогда не видел ее в улусе. Я замечаю, что она очень красивая. У нее в черных косах — красные ленты-бабочки, длинные ресницы и еще — очень сердитые глаза.
— Я не хотел читать твое письмо. Просто… просто мне понравился твой почерк! — я растерялся. Еще и вправду подумает, что я люблю читать чужие письма.
— Тебе понравился мой почерк?
— Понравился! — говорю я не очень уверенно.
Девчонка смотрит на меня с недоверием, но я чувствую, что ей польстили мои слова.
— Ну что ты, если бы ты видел, как пишет одна девчонка из нашего класса! Вот у нее действительно красивый почерк.
— А ты в каком классе учишься?
— Перешла в седьмой.
— А где?
— В первой школе, в Улан-Удэ.
— О-о! — я даже присвистнул. Мне еще не доводилось встречаться с городскими жителями. — Ты из Улан-Удэ к нам приехала?
Я никогда не ездил в большой город. А как бы мне хотелось там побывать! Город — моя мечта, город — восторженные рассказы отца, город — далекие сказки моего детства. Не так-то часто в нашем улусе появлялись люди из города, а если и появлялись, то ходили важно с бригадиром, были далеко от меня. А тут — вот она, городская, стоит рядом, готова говорить. И я невольно сорвался в галоп:
— А правда ли, что в городе можно заблудиться среди домов? А сколько этажей в самом высоком доме? А говорят, можно в домах купаться. А правда ли, в каждом доме много-много комнат, больше, чем в нашем улусе домов? И в каждую комнату, говорят, проведена по трубам вода?
— А ты что, никогда не был в городе? — удивляется девочка.
— Никогда, — вздыхаю я.
Девочка протягивает мне фотографии.
— Смотри, это моя мама. Она врач, и ее уже взяли на фронт. А папа работает на мясокомбинате. Так что я теперь до конца войны буду здесь жить, у тети Хурлы. Она — папина родная сестра. А ты в каком классе учишься?
— Перешел в восьмой, но, если до первого сентября война не окончится, учиться не буду. Придется работать…
— Неужели ты думаешь, что до первого сентября война не кончится? Ты уже работаешь? А где? А кем? — теперь пришла ее очередь удивляться.
— Ночным табунщиком.
— А-а… — Она понимающе кивнула, потом не выдержала — А что такое ночной табунщик?
— Это очень ответственная работа, — говорю я солидно. — Я ночью пасу колхозный табун.
Девчонка смотрит на меня с уважением.
— Я на городской олимпиаде исполняла танец наездниц, а на лошади никогда не сидела. Ты сможешь научить меня ездить верхом?
— Конечно, смогу! — с радостью обещаю я.
— Вот здорово! Давай наконец познакомимся. — Она протягивает мне руку: — Меня зовут Зина.
Я осторожно пожимаю тонкую, нежную руку:
— Батожаб.
— Ого, не успела приехать — уж ребят приглашаешь ко мне в дом?
Мы так увлеклись разговором, что не заметили, как к дому на велосипеде подъехала хозяйка. Зина покраснела и отдернула руку.
— Я его не приглашала, он сам пришел.
Хурла тяжело слезла с велосипеда, прислонила его к стене, села на крыльцо.
— Ну и жара! Ты хоть очаг разожгла, чай приготовила?
— Нет, не успела. Я думала, вы приедете позже.
— О пихлу! Нет хуже городских детей, все белоручки и лентяи! Тут целый день крутишься как заводная, себя не жалеешь, а она даже чай не могла согреть. Иди быстро в летник, разжигай очаг. Ну что своими глазищами хлопаешь? Да занеси сначала сумку в дом! — Хурла кивает на толстую сумку, висящую на велосипеде. — А тебе что? — Она неодобрительно смотрит на меня.
— Хурла-абгай, я пришел спросить, нет ли письма от нашего хуряахая?
— Как вы мне надоели с вашим хуряахаем! Если бы у вас действительно был хуряахай, то он, может, и написал бы вам. А вот же не пишет!
Насчет ехидства Хурлы я не ошибся, а письма, значит, все-таки нет. Всегда она злится, если речь заходит о нашей Сэрэн-Дулме. Завидует ей, что ли? А почему?
— Вашей Сэрэн-Дулме нет писем и не было, и вашей матери нет письма, а вот вашей шабгансе — можешь отнести. — Хурла достает из кармана кофты конверт.
— Кто это может писать нашей шабгансе? — удивляюсь я. — Она и читать-то не умеет. — Я верчу письмо со всех сторон, ищу обратный адрес.
— Почитай письмо бабушке, тогда узнаешь, — многозначительно говорит Хурла. — Может, и у самого ума прибавится. Да, вот еще что… — Хурла щурит и без того узкие глаза. — Я хочу тебя предупредить. Ты помнишь, что Черногривый пристал к нашему табуну именно в первый день войны?
— Помню, — говорю я, не понимая, куда она клонит.
— А помнишь, что он не захотел везти телегу, когда провожали призывников?
— Ну?
— Так вот, я узнавала везде про его хозяина — и в соседних колхозах, и на станции, и в лесхозе. Нет хозяина. А знаешь, что это значит?
— Нет, — чистосердечно признаюсь я.
— А это значит, что конь этот — особенный и прислан нам неспроста.
— Кем прислан?
— О-о пихлу, по виду ты мужчина, а по уму — обломок мужчины! — опять сердится она. — «Кем прислан, кем прислан»! Тебе-то что? Слушай меня. Этому коню нужен особый уход. Понял? Не позволяй никому на нем ездить, не давай ему работать, береги его больше других коней! Ну-ка, расстегни пуговицу на кофте!
— Зачем? — спрашиваю я.
Неожиданно раздается: «Мэндэ!» Я поворачиваюсь и вижу, что у калитки стоит кузнец Гарма. Он в рабочей одежде, лицо в копоти. Наверное, только что вышел из своей кузницы.
— Мэндэ-э, — вяло приветствует Хурла. Не рада гостю, но не решается этого показать. — Нет письма. Что за человек ваш Эрдэни! Неужели трудно написать!
— Наверное, еще до места не добрался. — Отец Эрдэни грузно садится на крыльцо, вытирает руки травой. — Что пишут сегодня газеты?