Все молчат минуту, другую.
Толстая Дугарма бросается на шею матери. Женщины утирают слезы:
— Вот радость, так радость!
— Слава богу, надо же!
— Разобрались, видишь ли.
— Правда — она всегда выплывет!
Я поворачиваюсь и, спотыкаясь, иду по косовице, по нескошенной траве, дальше, дальше, в степь. Иду, охваченный тревогой, еще не понимая своего счастья. Иду и несу в груди тяжелый, мешающий дышать ком. Иду, иду на солнце… Наконец падаю…
И тут приходят слезы. Я тихо плачу. Тает в груди тяжелая, мешающая дышать глыба.
Я плачу. Никто не видит моих слез.
X
НОЧЬЮ…
Я гоню табун на остров, и мне кажется, что кони идут туда гораздо охотнее. Поднимается из-под копыт мелкая бурая пыль; топот, фырканье, тихое ржание лошадей сливаются в один ровный, приятный для меня гул. Мне кажется, что, раз мы идем на новое место, у коней хорошее настроение.
Я подгоняю лошадей, тихонько, для порядка, покрикиваю, щелкаю ургой и сам над собой подсмеиваюсь: выдумал тоже — у копей хорошее настроение. А с другой стороны, почему нет? Теперь я знаю коней — у них бывает хорошее настроение, бывает плохое, они могут сердиться и радоваться, могут дружить друг с другом, могут враждовать — словом, все, как у людей. И как люди, кони бывают красивые и некрасивые, умные и глупые, верные и неверные. Вот мой Гнедой, например, верный. Я и разговариваю с ним как с другом; жалко, конечно, что он не может мне ответить. Но по его глазам я вижу — он меня понимает. И выручил меня прошлой ночью. А вот у красавца Шаргалдая совсем другой характер: дик, не пробуй подступиться — полетишь. Настоящий хулэг. Если моих коней возьмут в армию, Шаргалдая, наверное, выберет какой-нибудь генерал. Только сначала ему придется помучиться. Рваный Подколенок — коллективист. Никогда не уединяется, всегда в самой гуще — дружелюбен. За это ему и доверено носить ботало. А Белоногий — конь начальника, вечно задирается с другими лошадьми, важничает, как бригадир.
Каждый конь перенимает характер своего хозяина. Но больше всех меня беспокоит Черногривый беглец. Когда я нашел его, был, конечно, очень доволен — в первую же ночь увеличил колхозный табун. А теперь я с удовольствием бы потерял его, столько он мне хлопот доставляет. За ним все время глаз да глаз нужен, задирается, строптив. Хозяин Черногривого беглеца так и не нашелся. Странно.
На острове пасти коней легко. Вода кругом, только вброд на большую землю выйти можно. Так что далеко кони не уйдут.
Я давно уже не был на острове. Раньше мы с ребятами чуть не каждый день бегали сюда купаться. Неплохо искупаться и сейчас, вода вечером теплая. Я отпускаю Гнедого и усаживаюсь на берегу. Гнедой осторожно ступает в воду, доходит до середины реки и начинает шумно пить. Интересно, сколько ему надо сделать глотков, чтобы напиться? Я считаю до восьмидесяти и сбиваюсь.
Сиреневые сумерки сгущаются, и скоро я различаю только темные силуэты своих коней. Из-за реки тоже слышен звук ботала, только другой, резкий. Это пасется табун соседнего колхоза. Оттуда же все время доносится голос их табунщика. Просто неприятна его ругань; я прислушиваюсь к тарахтению трактора, доносящегося с другой стороны. Шумит трактор, и сквозь этот шум пробивается голос — печальная песня. Это поет наша Сэрэн-Дулма.
Неожиданно трактор смолкает, вместе с ним прекращается и песня. Проходит минута, другая, и я начинаю беспокоиться: что там у нее? Я так и не видел сегодня свою тетку. Не успел поговорить с ней о письме отца. Хоть Сэрэн-Дулма и приходится мне теткой, но в душе я ее считаю старшей сестрой.
Зову из воды Гнедого, взбираюсь на него, объезжаю — на всякий случай — табун и бродом по черной, сердитой воде, не замочив ног, перебираюсь на ту сторону.
Средь темной степи горит костер. Я направляю Гнедого на него. Над костром копотный дым — горят масляные тряпки. Трактор вздрагивает в отсветах пламени, как нервный конь в дреме. Возле трактора Сэрэн-Дулма, в брюках, в сапогах, в телогрейке, словом, парнишка, очень молодой, очень симпатичный и очень грязный.
— Эй, братишка, — говорю я, — замолчала твоя музыка?
Сэрэн-Дулма не отвечает, значит, дело серьезно. Я привязываю Гнедого к плугу.
— Помочь?
— Покрути ручку.
Кручу, стараюсь, пробивает пот. Так стараюсь, что трактор даже один раз ожил — чихнул, кашлянул и умолк уже прочно.
— А, — говорит тетка с досадой, — хватит! Придется снимать магнето. — В темноте она стучит ключом, а я старательно свечу ей фонариком. — А ты не упустишь опять табун?
— Нет, сегодня кони на острове. Слышишь звон ботала?
— Я всегда слышу только тарахтенье трактора. Даже когда он молчит.
— А у меня в последнее время в ушах все время звон ботала. Даже когда ложусь спать.
Мы смеемся.
Наконец она спрыгивает с трактора. В руках у нее небольшой, довольно-таки грязный аппарат.
— Так это и есть магнето? — Я очень удивлен. Почему-то я думал, что магнето — это что-то вроде магнита, который мы проходили в школе по физике.
— Свети, пожалуйста, сюда.
Она расстилает старую куртку и начинает возиться с магнето. Одна за дугой на куртку ложатся детали.
— Смотри не толкни под руку, перепутаю… Что же ты молчишь о письме?
Тетка, конечно, видела письмо, но она слушает меня и удивляется, качает головой. Вдруг я спохватываюсь — об отце моем говорим, а Урбан!..
Я вчера опять был у Хурлы. Письма нет. Но ведь сколько времени не было письма и от нашего отца. Я молчу, понимаю, что тут лучше молчать; Сэрэн-Дулма — по лицу видно — думает о том же. Молчим и смотрим на снижающееся пламя костра.
— Да! Совсем позабыл! Хурла-почтальонша передала письмо нашей бабушке. — Я вытаскиваю мятый конверт и распечатываю его.
Сэрэн-Дулма вытирает испачканные мазутом руки и берет письмо.
— Ничего не понимаю! Откуда это? — Она вертит письмо, осматривает его со всех сторон, но так и не находит обратного адреса.
— «Этот лунден[7] спустился с неба…» Вот здорово! Значит, Хурла принимает почту и оттуда? Так. «Этот луиден спустился с неба. Он снизошел вместе с небесным сиянием. Жебзен Дамба Хутагты![8] Идет страшная война. Неизвестно, когда она окончится. В это тягостное время только бог может спасти вас! Только святые молитвы и наши жертвы помогут вашим сыновьям и братьям в трудном испытании… Это письмо надо переписать девять раз…»
Мы озадаченно молчим. Вдруг я представил нашу старую шабгансу с пером в руках, и мне стало смешно.
— Чего смеешься? — Сэрэн-Дулма скомкала письмо и бросила его в костер. — Вот какие письма начала таскать наша почтальонша! У людей горе, близкие на войне… Ох, как мне все это не нравится!
Я сворачиваю самокрутку.
— Интересно, где Хурла взяла это письмо?
— Очень даже интересно! А почему это ты стал курить?
Я небрежно сплевываю сквозь зубы.
— Ты что, забыла? Я же табунщик!
— Ну и что? Разве табунщик обязательно должен курить?
Женщина останется женщиной, даже если она ездит на тракторе и умеет его чинить.
— Я же работаю ночью! — поясняю я снисходительно и снова сплевываю сквозь зубы.
— Я тоже работаю ночью и не курю.
Сэрэн-Дулма вновь склоняется над магнето, а я вдруг слышу, что ботало моего табуна звенит иначе — громко и тревожно.
Я вскакиваю, кидаюсь к Гнедому, отвязываю, взлетаю ему на спину и уже на ходу прощаюсь с теткой.
После костра я попадаю в кромешную тьму. По звуку ботала я чувствую — кто-то гонит табун. Может, тот самый табунщик, который ругал своих коней, не хочет, чтобы еще один табун пасся на острове? Я скачу во весь дух, скачу так, что в ушах свистит и глаза слезятся.
Наконец со всего размаха я врезаюсь в свой табун, пытаюсь остановить. Но кони несутся напролом через кусты, ломают ветки, хрустят прибрежною галькой. За ними галопом скачет всадник, кнутом лупит моих коней, кричит: