Я собирался метать стог, а мать сразу ставит меня на место — не вырос, твое место возле Гнедого. Старый Бадма подчиняется моей маме, уступает ей то, что должен делать сам — укладывать сено наверх. Это самая важная работа, от нее зависит, сохранится ли сено всю зиму, не погниет ли от дождей. Надо уметь вывести скосы, чтоб вода стекала, а не просачивалась внутрь, чтоб не раскидал ветер, чтоб зарод не завалился. Подчиняется маме Бадма, подчиняются все. Я иду к Гнедому, а Бадма-баабай перекидывает через верх веревку, держит ее, мама с другой стороны ловит, цепляется, по-мужски лезет на зарод.
Тяжкие сумерки давят на степь, мы окружены сполохами, начинает тянуть несильный, но упрямый ветер — предвестник дождя. Быстрей! Быстрей!
Я привязываю к седлу длинную веревку, скачу в степь, где женщины собирают просохшее сено в копны. Мое дело накинуть на копну веревку, прыгнуть в седло и…
— Ну, Гнедой! Ну, полегоньку…
Как ни плавно трогаю я Гнедого, но первые копны у меня сразу же разваливаются. Сползаю с седла, сбиваю развалившуюся копну, и снова:
— Ну, Гнедой! Ну, милый! Полегоньку…
И Гнедой понимает, тянет бережно, я не дышу в седле.
Мало-помалу мы с Гнедым приноравливаемся, волочим копну за копной, я даже начинаю подгонять коня:
— Быстрей, Гнедко! Быстрей!
Густеет темнота. И уже не размазанные сполохи по окраинам неба, а вспыхивают резкие далекие молнии. И крепнет ветер, задирает копны, рвет сено, несет по степи.
Бабы под стогом подбадривают себя:
— Эй-гей! Держи подолы — улетим!
— Страшно без мужиков все-таки.
— О мужиках забудь. Скоро один Бабу-дурачок на весь улус останется.
— Как бы нам, бабы, не передраться из-за него.
Смех и чей-то отрезвляющий голос:
— Не до Бабу нам будет, каждый день придется ДО смерти уламываться.
Мы с Гнедым мечемся по степи — туда и обратно. Туда — вскачь, обратно — со степенной медлительностью, волоча на веревке готовую улизнуть добычу.
А воздух становится гуще и гуще. Спина в поту, в поту бока Гнедого; налетающий ветер не охлаждает нас. И по закраине степи из конца в конец перекатываются глухие раскаты.
В темноте наверху маячит моя мать; кажется, она движется там лениво, нехотя. Но уже втроем кидают ей сено, и она справляется. Быстрей! Быстрей!
Бабы внизу работают руками, работают языками, злословят о бригадировой жене;
— Дома дикое мясо наращивает. Для нее и война не война — муж под боком.
— А Хурла-почтальонша лучше? Два раза за день на велосипеде прокатит.
— У Хурлы дела поважней.
— Гадания, что ли?
— Голову нам морочит.
— А может, есть что-то…
— Ну да, Хурла же на святую как раз похожа!
— Кто знает, какими святые были…
Готова вспыхнуть бабья перебранка, но все перебивает молния, располосовавшая небо. Степь на мгновение становится голубой, под стогом тоже голубые, окаменевшие бабы. И густая тьма. И несколько секунд тишины. И валится на землю сердитый гром. Гнедой испуганно лезет в сторону.
— Тпр-ру! Батожаб, ты? Не видишь, что ли?
Передо мной прямо из земли вырос всадник. Узнаю: бригадир на Белоногом. Сейчас, будет мне — бросил коней, лезу не в свое дело. Но бригадир неожиданно хвалит:
— Помогаешь? Молодец! За план болеешь, значит. Сейчас на повестке дня — сено спасти!
Через минуту его голос уже рокочет под стогом:
— Давай, давай, товарищи женщины! Нынче вы опора нашей державы… А кто это стог кладет? Дэжит, ты?.. Ишь выскочила! С этой стороны вроде не так взяла, скос кривой! Смотри, завалишь мне стог!
— Ендон! — Голос матери сверху. — Возьми вилы у Бадмы, устал старик.
Голос матери жесткий, приказывающий. Это бригадиру-то!
И снова вспыхивает степь, через все небо проносится слепящий ручей. И тьма, и гром, вжимающий в землю, и тишина следом. Тишина, нарушаемая только шелестом сухого сена под ветром.
Голос матери сверху:
— Возьми вилы у старика, Ендон!
Я обмираю: бригадир послушно лезет с Белоногого, бурчит:
— Сам знаю. Не командуй… Баабай, давай вилы.
Он загребает сразу полкопны, без труда поднимает:
— Принимай там!
И снова полкопны плывет в воздухе.
— Принимай! — с сердитым кряканьем.
Я отъезжаю, мне некогда любоваться — надо волочить копны. Быстрей! Быстрей!
Возвращаюсь с очередной копной и слышу, что доярки — самые зубастые бабы в улусе — уже взялись за бригадира:
— Ендон, а ты мужчина ничего.
— Не только руководить умеешь.
— Он накопления нажил — надолго хватит.
— А мы думали, Тамжад из тебя, Ендон, все соки вытянула, ан нет!
Чудно, бригадир не обижается — пыхтит, покрякивает, кидает большие охапки, с неуклюжей игривостью отбивается:
— Меня хватит, бабоньки… не на одну!
— Шефство над всей бригадой возьми — придется, война же, мужиков-то нет.
— А я что… Я вполне.
— Покладист он нынче.
Бригадир кряхтит, пыхтит, работает.
Ветер стелется по степи, бьет в лицо сенной трухой. И новая молния, новый гром. Быстрей! Быстрей! Еще нет дождя, но он будет. Вот-вот ударит. Быстрей! Быстрей!
Я снова мчусь в степь и натыкаюсь на возвращающихся женщин. Они устало бредут, каждая несет на граблях по охапке сена.
— Заворачивай! Все… Последнее прибрали, несем вот.
Мне на переносицу падает первая капля, тяжелая, как ртуть. Я поворачиваю коня.
Разлапистая молния распластывается по небу, освещает плоскую степь. Яркую степь под непроницаемо-черным небом. Посреди степи длинный зарод — могучий стог, на нем моя мама, ветер рвет ее платье. Посреди ослепительной степи, под черным небом, словно на высокой скале…
Картина на мгновение, но она остается у меня на всю жизнь, на долгие, долгие годы.
Обрушивается гром, одевается траурным мраком степь. Земля начинает суетливо и озабоченно говорить под ногами лошади. Это пошел дождь — редкие, тяжелые капли.
Женщины бегают вокруг стога, причесывают бока граблями, убирают лишнее. Очередной сполох освещает лицо бригадира — мокрое, опавшее, с выпирающими скулами. Бригадир тяжело дышит.
— Значит, так… — говорит он в пространство. — План спасли. Каждый человек сейчас должен жить для плана.
А я почему-то вдруг испытываю к нему жалость и любовь. Я люблю степь, поднятый в ней стог, мать, Бидона — весь мир.
Дождь нарастает, земля отвечает небу глухим ропотом. Пусть теперь идет вовсю дождь. Не страшно. Мне ничего не страшно. Я люблю всех.
Мешок, которым я накрылся, промок насквозь. В темноте мы с Гнедым совсем не разбираем дороги, я тороплю его. В грозу хозяин табуна должен быть рядом с конями. Они могут взбунтоваться. Рвется ночь от молний, гром раскалывает и небо и землю. Хозяин неба — Эсегэ малаан Тэпгэри, освети мне путь своей молнией, мне надо спешить. Меня ждут кони!..
XIII
ДНЕМ…
— Бурхан зайлул! Господи помилуй! Куда же он подевался! Только что держала в руках! Не иначе, как спрятали, негодники! Ну да, кому бы еще! Барас, покажи, что это у тебя в руках? А ты, Дондой, с чем сейчас носился по двору? Жалма, Жалма! Помоги же мне, наконец!
Наша шабганса бродит как потерянная. Лицо в мелких капельках пота, ворот тэрлика расстегнут. Мы со всех ног бросаемся ей на помощь: покоя в доме не будет, пока не найдется ее пропажа…
Но трудно искать то, о чем мы понятия не имеем. Как старший, я решил дознаться у бабушки, что она, в конце концов, потеряла.
— Хии-морин, — говорит бабушка, и морщин на ее лице становится еще больше. Видя, что мы уставились на нее, не понимая, бабушка добавляет: — Белый такой, величиной с ладонь… Флажок из материи, а на нем священный конь.