И Хурла вскинулась:
— Ах ты, жеребец табунный, развоевался! Воюешь тут с бабами да с ребятишками, все тебя боятся. Думаешь, и я испугалась! Я к тебе в гости не навязывалась. Тамжад твоя распрекрасная в ногах валялась у меня — приди да приди! Чтобы я еще раз переступила этот порог, да провалитесь вы здесь все, пихлу-у, я этот дом за версту обходить буду! И тогда посмотрим, не прибежишь ли сам, бригадир, на поклон, не будешь ли просить у меня: помоги! — Хурла схватила шубу со стула и кинулась вон из комнаты, чуть не сбив с ног бригадиршу, которая появилась из кухни с блюдом дымящегося мяса.
Тамжад проводила взглядом ясновидицу, дернулись ее рыхлые плечи, когда хлопнула наружная дверь, повернулась к мужу, долго и недобро глядела на него, сердитого, взъерошенного, потом медленно поставила блюдо на стол. И в следующую секунду степенный, рослый Ендон-бригадир по-мальчишески резво присел — над его головой пролетела пустая бутылка, ударилась в стену.
— Ах ты, мерин заезженный! Ты приглашал ее в дом?!
В Ендона полетел стакан.
— Эй-ей! Опомнись!
— Ты опомнись, кабан старый! Срамить меня перед святым человеком! Вот я блюдом тебя накрою!..
— Эй, Тамжад!
— Что — эй?! Что — эй?! Жизни мне от тебя нету! У меня и всей-то родни — брат единственный, на моих руках вырос. И тот пропал без вести! Человек помочь хочет, так его из дому, из дому!.. Да я тебя самого на мороз выгоню! Просить будешь, ползать будешь — на порог не пущу!..
К моему ужасу, блюдо с мясом летит прямо в бригадира, он шарахается в сторону. Куски конины, брызги сала…
Я хватаю со стола злосчастное ботало, кидаюсь к дверям, и сзади несется истошное:
— Не смей надо мной издеваться! Не смей!..
XXIII
ДНЕМ…
Теперь мне приходится заново менять свои привычки — учусь работать днем, а спать — ночью, как все люди. Кони стоят в конюшне до весны, а я с утра до вечера возле них — кормлю, пою, чищу стойла. К ночи таи намотаюсь, что еле волочу ноги. Даже книжку почитать не успеваю — засыпаю на третьей странице.
Вчера вечером допоздна ходили по домам. К нам в улус из аймачного комитета комсомола пришла бумажка: нужны для фронтовиков теплые вещи. Предупредили всех, чтобы готовили подарки, сбор будет перед самым праздником торжественный.
А сегодня выходной. Я мог бы поспать, старик Нам-хай заменил меня в конюшне. Да разве поспишь с моим племянничком? Барас приполз ко мне, стал тыкать мне в рот свою соску: «На! На!» Он уже большой — ходит, говорит, но все еще не расстается с соской. Глядишь, выступает по двору, руки за спину, важный, а во рту соска — ну совсем как Черчилль с сигарой.
Ничего не поделаешь. Приходится со сна принимать угощение. Я делаю вид, что сосу, чмокаю от удовольствия губами.
— Вкусно. Ох как вкусно!
— Дай! — Барасику становится завидно. Он отбирает у меня соску, засовывает себе в рот. Вокруг Бараса валяются игрушки: костяные бабки, войлочный мячик, медные колокольчики. Барасик роется в своем хозяйстве, «дымит» соской, забыл обо мне.
Но мне уже не заснуть. Я лежу с открытыми глазами, смотрю в серый потолок с подтеками от летних дождей. Побелить бы, да руки все никак не доходят. Лениво я перевожу взгляд с одного предмета на другой. В красном углу, который раньше был пуст в нашем доме, висит гунгарба — божница с фигурками бабушкиных богов. Под ней горит лампадка, стоят разные баночки, чашечки, тарелочки с сухариками, творогом, кусочками мяса — продуктовый паек бабушкиным богам. Стену украшают фотографии. На самой большой карточке изображена вся наша небольшая семья: в центре — отец, мать, бабушка и я. У меня губы сжаты, а глаза вытаращены — боялся, что плохо выйду. На снимке рядом стоят во весь рост Сэрэн-Дулма и Урбан-хуряахай. Она в белом длинном платье, а он — в форме военного летчика со множеством значков на груди. Половину стены занимают почетные грамоты, которыми были в разное время награждены члены нашей семьи. Среди этих грамот висит и моя почетная грамота за четвертый класс, с печатью, с подписями, как у всех. Больше я пока грамот не получал.
Дверь распахивается, и входит Дондой, с ног до головы залепленный снегом. Уже успел покататься с горки, а стряхнуть с себя снег, перед тем как войти в дом, — этого мы не умеем. Бросив шубенку на бочку, он ринулся к умывальнику, но вовсе не для того, чтобы умыться. Умывание не в его привычках. Я, конечно, воспитываю как могу, но пока не получается.
Дондой сердито бормочет над тазом, плюется.
— Дондой! — говорю я строгим родительским голосом. — Ты что там делаешь?
Дондой с сердцем плюет и объявляет:
— Я эту блоху убью!
— Какую блоху?
— Какую, какую? Да Булатку!
Булатка — его лучший друг, целыми днями не расстаются. И я об этом ему по-родительски напоминаю.
— Какой он друг! — негодует Дондой. — Вот!
Он тычет мне в нос ладошку, на ней какой-то кусочек.
— Что это?
— Что?! Да зуб! Блоха выбил!
Зуб молочный, съеденный, давно уже шатался.
— Новый вырастет, — успокаиваю я.
— Дай мне кусочек хлебца, — просит Дондой. — Ма-лю-юсенький.
— Зачем?
— Спрячу зуб в хлеб, дам Янгару, скажу: «Собака, собака! Ешь мой зуб, отдай мне свой острый!»
— И без этого вырастет.
Дондой хнычет:
— Я собачий зуб хочу! Дай хлеба!
— Сначала умойся — раз! Прибери игрушки Бара-са — два! Вытри стол — три! Потом уж поговорим о собачьем зубе.
Дондой пыхтит, с тоской посматривает на стол, доверху заваленный игрушками, книгами, пустой посудой. Стол — центр нашего дома — на нем мы готовим уроки, едим всей семьей, играем. Навести порядок здесь не так просто. На помощь приходит Жалма. Она бегала на часок в школу, там они всем классом готовились к двадцать четвертой годовщине Октябрьской революции! Да еще конец четверти.
Я вспоминаю о своих обязанностях, строго требую у Жалмы:
— Покажи табель!
И Жалма чуточку скучнеет, роется в сумке, достает табель, протягивает мне, скороговоркой предупреждает:
— По всем «отлично» и «хор», только по письменному «посредственно».
— Пос-ред-ствен-но! — Я полон негодования.
— А я не виновата нисколечко! Совсем, совсем не на чем писать! Ты попробуй чисто напиши на обоях! — И она начинает всхлипывать. — А теперь и обои кончились. На чем писать буду? Совсем ничего нет, никакой бумаги.
— Ничего, сестренка, я из клуба старые газеты принесу, разрежем их, сколько хочешь тетрадей понаделаем.
— Лучше бы уж на обоях. Они с одной стороны совсем чистые.
— Мало ли что лучше!
Жалма успокаивается:
— Ахай, как есть хочется!
На низкой печке стоят горшок, медный чайник и чугунный котел. В горшке тают куски льда, в чайнике черный как деготь чай, а в котле наша ежедневная пища — заваруха. Я снимаю котел, черчу на застывшей заварухе крест, делю на четыре равные части.
У заварухи горький вкус полыни, но стучат и мелькают деревянные ложки, сопение, чавканье, молчаливая сосредоточенность. Не отстает от других и Барасик, справляется со своей нормой. Правда, часть этой нормы остается у него на носу, на щеках, на подбородке, но это его не смущает. Дондой незаметно подрывается снизу на территорию сестренки и братишки.
— Молока бы еще! — мечтательно говорит он с набитым ртом.
— Ты хоть и беззубый, а ловкий, смотри какой помощничек отыскался, — говорю я.
Дондой на минутку конфузится, но скорости не сбавляет.
Котел пустеет, и Дондой с Барасом затевают спор — кому подчищать?
— По очереди, без драки! — наставляю я.