Выбрать главу

Котел мыть не надо, и так очистят до блеска.

Каждый день я наблюдаю эту картину, каждый день меня мучает совесть: я оставил семью на зиму без мяса, из-за меня свели со двора бурунчика, будь на моем месте отец — все были бы сыты.

Еле передвигая ноги в своей тяжелой овчинной шубе, входит бабушка. Не снимая шубы, садится у очага, вытаскивает четки, перебирает кривыми пальцами, бормочет:

— Ум-маани-пад-мэй-хум! Все в этом мире бренно. Рождаются и умирают, снова рождаются. Съели заваруху?.. Уложите Бараса, пусть поспит.

Но Барас уже уснул прямо на полу, среди разбросанных игрушек. Я укрываю его одеялом, подсовываю под голову подушку. Бабушка перебирает четки, качает седой головой:

— Поел — заснул, проснется — поест, а для чего? Чтоб идти к старости. Я прошла свое, много-много прошла… Устала… Очень устала, хочу уснуть. Теперь старым совсем трудно. Старым в такое время незачем жить… Дондой, разбудишь Бараса! Иди играть на улицу! Жалма, пора напоить корову. Смотри, у реки лед, как бы не поскользнулась…

Мы остаемся вдвоем с бабушкой; она шевелит губами, перебирает четки, смотрит в пол. Вдруг говорит:

— Что там святой конь, Батожаб?

Неужели она выпроводила всех из дому, чтоб только поговорить о Черногривом беглеце?

— Не знаю, — отвечаю я хмуро. — Он теперь не в колхозе.

— Слышала, слышала, по домам живет. У Дугаровских жил, у Дамдинских… Три дня в каждой семье! У кого сейчас?

Я понимаю, куда клонит бабушка, молчу.

— Пора священному коню и у нас погостить…

Я молчу.

— Приведи вечером его к нам…

— Сена своей скотине не хватает, — говорю я.

— Для священного коня грех жалеть.

Я упрямо молчу.

— Ты не пойдешь за ним, сама пойду, приведу…

— Он же дикий, бабушка. Вам не справиться, убьет еще.

— От священного коня смерть принять радостно. На-ка лучше, прочти.

— Письмо? От кого?!

— Хурла передала… от мужа Сэрэн-Дулмы.

— Почему она распечатывает чужие письма?

— Зачем ей распечатывать? Если она захочет, может прочесть не распечатывая. Что от других скрыто — она видит! Что случится завтра — она знает. Летом я спрашивала ее о зяте, а она мне сказала: «Зачем спрашивать о том, чего у вас нет?» Я рассердилась тогда… — Бабушка сокрушенно качает головой. — Читай…

У меня сжалось сердце. Я вынимаю письмо, строчки прыгают перед глазами. Урбан-хуряахай! Как долго мы ждали его приезда или хотя бы письма… И вот письмо. Не от него, от его товарища. Товарищ пишет, что Урбан сражался в воздухе с несколькими «мессершмиттами», сбил один, но и сам погиб. Его самолет упал за линию фронта.

Я вспоминаю тот солнечный осенний день, когда трактор нашей тети непослушно пошел прочь от поля. Что было в том письме? Тетя так и не сказала, А потом, когда брали коней, она приходила к капитану с какой-то бумажкой. И Хурла тогда, как черная ворона, каркала.

Упал за линию фронта…

Держа в одной руке халат, в другой какой-то сверток, входит мать.

— Что? — спрашивает срывающимся голосом, едва переступив порог.

— Мама… — Мой голос тоже срывается. — Это письмо… от товарища хуряахая. Нет больше Урбана. Его самолет сбит. И… нет! Погиб!

Бабушка сидит, уставившись в одну точку, четки свисают к полу.

— Мне каждую ночь плохие сны сниться стали, — говорит она. — Отыскала наш дом плохая весть. Господи, смилуйся над нами! Прости грехи наши… Чувствовала, чувствовала, что беда свалится…

Мать садится, берет письмо, долго читает:

— Геворкян… Друг Урбана…

— Они с самого начала войны вместе, — говорю я.

— Геворкян тут пишет, что Урбан часто писал домой, но ни разу не получил ответа… А мы не получали его писем. Странно.

— Странно, — говорю и я.

— Сэрэн-Дулма чем-то согрешила. Хорошие вести шли мимо, дурные сразу нашли, — ворчит бабушка.

Мать вертит письмо в руках:

— Товарищ писал… Это еще не извещение… Геворкян… Он и ошибиться мог. Он же не видел сам, как Урбан умер.

— Видел, как самолет упал…

— Самолет упал, а летчик спастись может. Разве такого не бывает?

Бабушка бормочет:

— Хурла еще летом знала… «Зачем спрашивать о том, чего нет…» Молодые умирают, а старые живут — конец света…

Мать протягивает мне письмо:

— Спрячем, никому не скажем. И вы, бабушка, тоже молчите. Зачем ей знать? Это еще не извещение. Не получали мы никакого письма. И все.

Я вспоминаю трактор Сэрэн-Дулмы, идущий прочь от поля. Что было в том письме? Я киваю головой. Согласен — надо спрятать!

— Дай мне, — говорит бабушка. — У меня никто не найдет.

— Почему письма Урбана не приходили?.. Почему? — настойчиво повторяет мать.

Во мне зреют тяжелые подозрения, я боюсь о них даже думать.

Бабушка закуривает свою трубку, мать свертывает цигарку. Тишина. Нет у нас больше Урбана.

Спит Барасик, ни о чем не знает. Скоро должна приехать его мать. Сэрэн-Дулма давно уже не была дома, ремонтирует в МТС трактора. Но на праздник-то она появится.

Бабушка сует в карман трубку, с кряхтением встает, волочит ноги по полу, подходит к божнице:

— Тут место есть, однако. Совсем тайное место. Оставим его здесь, около моей гуу-ладанки.

Я знаю эту гуу-ладанку, она из старинного золота; еще дед бабушки купил, отдал за нее вола. Это единственная дорогая вещь в нашей семье. Теперь она хранится у бабушки в кожаной подушке. Кому только теперь нужна старая ладанка? Хорошо бы шабганса отдала ее в помощь фронту! Танк, конечно, на нее не купишь, а пулемет — может быть. Я занят мыслями о гуу-ладанке, мать курит, Барасик спит.

И вдруг мать вздрагивает, вздрагиваю и я: бабушка стоит возле стены, на морщинистом лице недоумение, а в ее руках не одно письмо, а два. Не с неба же упало второе?

— Кто-то положил на мое место… вот это. — Бабушка беспомощно показывает нам конверт.

Серый конверт! Я узнаю его — то самое письмо, которое я с Зиной привез Сэрэн-Дулме.

— Прочти! — придушенным голосом приказывает мне мать.

Я долго выуживаю дрожащей рукой листочек бумаги из надорванного конверта. Напечатано на машинке: «…ваш муж, старший лейтенант Номолов Урбан… в бою с немецкими захватчиками… смертью храбрых…»

Мы хотели спрятать эту смерть от Сэрэн-Дулмы, она ее прятала от нас.

XXIV

НОЧЬЮ…

Осенью в нашем клубе был склад зерна, и нам, комсомольцам, надо во что бы то ни стало успеть подготовить его к торжественному вечеру — к встрече двадцать четвертой годовщины Октября. Сегодня мы ждем много гостей. Дел по горло. Только бы успеть. Мы скребем пол, обметаем со стен паутину, моем полы. Плеснешь из ведра — пол покрывается ледяной коркой, хоть на коньки становись. Изо рта идет пар — холодно. А когда растопили печи, дым повалил во все щели, стало нечем дышать, хоть из клуба беги. Но дрова разгорелись, заговорили весело. Ожил наш клуб. Когда огонь разговаривает — это к добру. Будут гости!

Но нам еще надо многое успеть. На стене против входа мы повесили большой плакат — «Родина-мать зовет». Слева и справа от суровой матери, зовущей в бой, рисунки с винтовками в разрезе, с противогазами; плакаты, рассказывающие, как оказать первую помощь раненым при ожогах; при поражении отравляющими веществами — ипритом, люизитом, фосгеном, как должны действовать бойцы отрядов противовоздушной обороны. Все стены картинами и плакатами завесили. А в самом центре — транспарант: «Да здравствует 24 годовщина Великой Октябрьской социалистической революции!» И другой — поменьше: «Все для фронта, все для победы!» На сцене поставили стол, покрытый скатертью. За ним портреты вождей. Теперь оставалось самое нехитрое — расставить стулья и скамьи, и клуб готов. Чисто, тепло, уютно. Добро пожаловать, дорогие гости!