— Разве так можно по-свински? — говорит она. — В такой мороз! Не наткнись я — утром бы мертвым нашли!
— Куда ты? Куда меня ведешь? — мужской пьяный голос.
Бригадир Ендон!
— Домой, куда же еще?
— К себе?
— Еще чего? Вы и трезвый мне на дух не нужны.
— Хочу к тебе!
— Смотрите — брошу! Уснете в сугробе!
— Не хочу идти к себе! Жизни нет! Съела проклятая!
— Кто?
— Пила железная! Сбегу! Тошно!
— Руководитель! С собственной женой не можешь справиться!
— Выходи за меня! Прошу! Нянчить буду! В атласы наряжать! Работать — ни-ни!
— Руки попридержи!
— Мужа-то нет…
— Не ваше дело!
— Сам видел бумагу…
— А я сердцу верю — не бумагам!
— Носить на руках стану! Сына твоего — своим…
— Мой муж жив! Жив! Жив! Сердце говорит! Слышите!..
Короткое молчание, пыхтение Ендона, наконец его пьяный плач:
— Кто ценит Ендона? В аймаке ценят? В улусе ценят? Дома меня ценят?.. Ты ценишь Ендона?! Уйду! Сбегу! На фронт! Пусть убьют меня. Пусть, все одно никто не пожалеет!.. Где моя шапка?
— Ну, вот шапка…
Они долго шарят по снегу, ищут шапку, находят, ' валяются.
Мы с Мунко смотрим ему вслед.
— Мунко, — говорю я. — На Урбана пришла похоронная.
— З-знаю-ю. В-весь улус знает.
— Ты слышишь, Сэрэн-Дулма не верит, что Урбан убит…
Мунко молчит.
— Мунко, я недавно стихи прочел… Хочешь послушать?
И я, не дождавшись согласия Мунко, читаю в ночной тишине:
— Мунко, знаешь, я хочу добровольцем на фронт.
— А кто ж тебя возьмет?
— Есть на фронте и моложе меня! Мне до призывного возраста осталось полтора года.
— Мать тебя все равно не пустит, — убедительно говорит Мунко.
— Я уже взрослый.
— А как они будут жить без тебя?
— Сэрэн-Дулма и мама, как-нибудь вместе… Надо, чтоб скорее кончилась война, Мунко.
— А если мы в-в-вместе в военкомат?..
— Нет, — возражаю я. — Нельзя же всем сразу на фронт. Я поработал конюхом вместо Эрдэни, а ты останься ночным конюхом вместо меня.
Мунко молчит и соглашается:
— Ладно.
Тихо в улусе. Все спят. Уже не светится ни один огонек. Вдруг из-за горы взметнулась к небу яркая белая полоса. Будто циркулем, провела окружность по небу. Потом появилась другая. Они качаются в небе, то скрещиваясь, то расходясь. Это лучи прожекторов, установленных на станции Бада. Мне кажется, что лучи машут мне огромными светящимися руками, зовут в дальнюю дорогу.
Слышится тихая песня — это возвращается Сэрэн-Дулма.
Будет ли Зина петь обо мне такие песни, когда я уйду на фронт?
XXVII
ДНЕМ…
Похолодало. Пронзительный ветер несет над степью набегающие волны снега, вьется сухая поземка.
Навстречу ветру всадники — от нашего улуса к горам на обоон.
Раньше обооны были почти во всех урочищах, по потом их забросили. С войной возродились вновь забытые боги, потянулись люди к обоонам.
По зимней переметанной дороге — процессия, кто верхом, кто в санях, закутанные в шубы, прячущие лица от ветра мужчины, женщины, дряхлые старухи, дети.
Впереди едет Хурла. Почтальонша разодета сегодня словно ханша из старинной сказки: островерхий малахай, зеленая атласная шуба, красные унты, — и откуда только взялся этот наряд! За своим конем Хурла тащит на поводу Черногривого беглеца, тот нервно гарцует. В челку, гриву, хвост его вплетены разноцветные шелковые ленты, на спину наброшен коврик, вытканный узорами, высокое седло отделано латунью и серебром, сбруя в бляшках и балаболках-бубенчиках. Следом за Черногривым на незнакомых мне конях едут незнакомые наездницы, гостьи из соседних улусов. Они прибыли на поклон к святой Хурле. За ними на санях — доярки с Кусотинской фермы, среди них нет только моей матери. Еще сани, еще, запряженные конями, волами, в них старухи, старики, дети, укутанные в теплые дохи.
Много дней они готовились к обоону. У каждого кто-нибудь воюет на фронте. За их жизнь, за их возвращение сегодня будут молиться.
Я только что пригнал с водопоя корову, встретил паломников во главе с разнаряженней Хурлой и не утерпел — интересно же, что там сегодня будет? Я нагнал последние сани, пристроился на них.
А вот наконец и могучая лиственница. Вознесенная в серое небо верхушка величаво раскачивается, шевелятся, трутся друг о друга обнаженные ветви, на нижних плещутся, рвутся под ветром цветные ленточки. Их суетливая пестрота кажется неуместной в этот сумрачный зимний день.
Люди, кони, волы окружают святое место — живой заслон от ветра. У всех на лицах — важная сосредоточенность.
На квадратном черном камне стоит пузатый фонарь, в нем зажигают священную свечу — зула. Около фонаря — продолговатая книга в деревянном переплете. Рядом с камнем стоит маленький молитвенный барабан, чуть подальше куча хвороста.
Возле хвороста началась легкая суета. Костер долго не занимался, ветер гасил огонь, но вот вырвалось пламя, затрещало, запахло дымом в морозном воздухе.
— Вокруг костра расстелите матрацы!
— Старики, садитесь повыше!..
— Нынче молодежь даже сидеть как следует не умеет.
Пожилые ворчат, рассаживаются на самом почетном месте — на северной стороне костра. Ниже их пристраиваются женщины, строго по возрасту: кто постарше — поближе к старикам. Ребятишки позади расселись как попало, толкаются, переругиваются вполголоса. Я устроился среди них.
Хурла возле камня на возвышении — толстая в своей атласной шубе, в торчащей островерхой шапке, важная. Она не шевелится, даже не мигнет глазами — зеленая богиня в красных унтах.
И я вспоминаю летнюю ночь, полную луну, висящую сбоку от старой лиственницы; Хурлу, раскинувшуюся передо мной на земле возле святого камня. Каждый раз, когда я вспоминаю это, краснею. Сейчас мне тоже становится не по себе: вдруг да Хурла заметит меня; кто знает, что придет ей в голову, — скажет еще, опозорит меня перед всеми. Я прячусь за спины людей.
Но Хурле не до меня. С каменным лицом, с застывшим, устремленным вдаль взором, резким, каркающим голосом, под треск костра она начинает говорить:
— По велению святого писания, чтобы спасти род людской от воинов Шамбалы, мы перевоплотились в обличие Жезбээн-Дамба Хутогты, Баргузинского отрока и Ханда-маанар!
Для меня эти слова бессмысленны, ничего не понимаю, но люди сразу заволновались.
— Святая… Святая…
— Наша Хурла — святая…
И словно ветер пригнул сидящих вокруг костра — склонились к земле.
Хурла ожила, шагнула вперед, протянула руки — движения медленные, лицо по-прежнему каменное, она не торопясь налила из большого туеска в чашу араку и начала брызгать — на юг, на север, на восток, на запад.
— Соог!..
— Соог!.. Соог!.. Соог!.. — подхватили многие голоса.
Совсем зажмурившись, сложив на груди руки, святая что-то беззвучно зашептала.